Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Только один человек
Шрифт:
* * *

Какая свадьба могла быть мыслима в Харалети без Пармена Двали, восседающего во главе пиршественного стола! Кто-то даже посвятил ему стих: «Нам сердца ты должен радовать, сидя во главе стола». Когда Пармен пригубливал знаменитый огромный рог и кадык его начинал мерно ходить вверх-вниз, когда Пармен Двали высасывал последнюю каплю из подводяще соблазнительного сосуда чинчилы, когда Пармер Двали приникал к полной до краев чаше, а затем демонстрировал всему столу ту же чашу вверх дном, — посмотреть на это, поверьте, много стоило, но десятикрат большего стоила его речь, когда он произносил свои живописнокартинные тосты. Каких только цветистых слов не произносил его язык, каких витиеватых оборотов вы бы от него не услышали: «сидите рядышком, словно голубки», «воркуете и щебечете», «ты, звезда, сверкающая в безлунной ночи», «твоя краса затмевает свет полуденного солнца», «родина у человека — одна», ну и так далее в том же духе. И пошу­тить, побалагурить

умел он к месту, и для этого тоже находились у него подобающие слова. Да и один голос его чего стоил — звучный, заливистый, лучше некуда. Бывало, вскинет он повыше голову с раскрасневшимся лицом, вытянет шею и, прикрыв глаза, так красиво, так голосисто затянет втору... а потом снова произнесет тост, очередной, как положено. И загрустившего, бывало, оживит, и расходившегося успокоит; один-единственный был у него недостаток, но какой! — он брал за ведение стола деньги. Но и то сказать: кто из нас без недостатка. Другого-то ведь никакого дела у него в руках не было, что же еще ему оставалось? Да мы его и не порицали. Одно плохо — частенько приходилось ему набираться через край, и лицо у него за последнее время все пошло красными пятнами, а нос так и полыхал багрянцем. Беда, — пригорюнился наш Пармен, не сочли бы меня люди за пьяницу, что за цена мне тогда будет. И вот, в один прекрасный день повернулся он лицом к нашему Папико и говорит ему при всем честном народе: «Куда это годится, парень, столько пить!» Папико только разок глянул на него из-под бровей и вновь ушел в свои смутные размышления. «Не пей, парень, не пей, — продолжал Пармен Двали, — хуже пьянства нет ничего на свете... Ты, к примеру, посмотри на меня, — тут он обвел взглядом присутствующих, — я выпиваю каждый день больше, чем ты за целую неделю, но я же не пьяница, человек ты добрый, — я пью, чтоб провести время, повеселиться самому и потешить людей, и все это под приятные разговоры, под шутки-прибаутки, под всякие занимательные истории, а ты, Папико, ты ведь и рта никогда не ­раскроешь. Хлопнешь два-три стакашка и норовишь приткнуться где-нибудь в тенечке под деревом. Не гоже так, сударик ты мой: или пей весело, или не пей вовсе. Ну не прав ли я, а?»

Папико сидел притихший, печально уставившись в землю.

— Чего ты молчишь, как на камне нарисованный? — подпустил ради шутки Пармен и, подождав, пока стихнет смех, пошел дальше: — Я вот все присматриваюсь к тебе и вижу, гложет тебя что-то. И скажу сразу, почему мне так кажется. На работу ты не ленив — всегда рад подсобить каждому, кто ни попросит, а не дадут ни копья — ты и слова не скажешь... как на камне нарисованный, — повторил свою остроту Пармен. — Человек ты не злой, плохого никто от тебя не видел; на влюбленного тоже ты не похож, и потом, это такое дело, что ты бы не выдержал и обязательно хоть кому-ни­будь открылся, да, в конце концов, мы бы и сами заметили; что же еще остается: только какая-то тоска! Не иначе, как гнетет твою душу что-то...

Папико по-прежнему сидел молча, печально уставившись в землю.

— Вот гляжу я на тебя сейчас, — продолжал Пармен Двали, — и сердце у меня кровью обливается: пусть ты и пьяница беспробудный, но все-таки ты наш, одну воду мы с тобой пили, одним воздухом дышали, вот и томлюсь я душой, глядя на тебя, а как же иначе...

Папико поднял голову и вперился взглядом куда-то в необозри­мые дали.

— А теперь я хочу спросить тебя об одном, и ты должен мне тут же, при всех ответить, — и пошутил, даже и глазом не поведя в сторону урядника Кавеладзе: — Ишь как уставился на нас, дуби­на, а сам небось ни слова не понял... — Все покатились со смеху, и сам Кавеладзе тоже вроде бы поддержал общее веселье тусклой улыбкой, но вскорости заметил, что все, за исключением Папико и Пармена, смотрят в его сторону, и почуяло его сердце что-то недоб­рое.

А Пармен уже снова взялся за свои советы и наставления, об­ратив общее внимание на себя:

— Так вот, мой Папико, о чем я хочу тебя спросить... Подними на меня глаза, парень, будь человеком!

Папико повернул голову и поглядел на Пармена своими подер­нутыми поволокой синими глазами...

— Все мы тут твои близкие, твои соседи, твои... твои доброжела­тели!.. И все мы замечаем, что с тобой творится что-то неладное — ведь вот такой весельчак, как я, не превратится жё в пьяницу, не сопьется с кругу. Так ты, брат, и скажи нам, что тебя мучит.

И Папико заговорил:

— Сказать?

— Скажи!

И Папико сказал:

— Человек нам нужен, настоящий человек, мужчина.

— Что?! — не поверил своим ушам Пармен. — Кто-кто?!

Папико снова поглядел куда-то далеко за горизонт и повторил:

— Мужчина нам нужен, настоящий мужчина, человек.

— Какой еще мужчина, парень? — совсем было обалдел Пар­мен. — Что это ты заговорил, ровно баба?

Но Папико уже снова грустно уставился в землю.

— А кто же мы все здесь, если не мужчины!— разобиделся Пармен Двали. — Вот не мужчины разве наш уважаемый Акакий Гагнидзе и Бухути Квачарава? Не мужчины ли вот... Самсон Арджеванидзе и господин пристав Титвинидзе? Не мужчина ли тебе наш Тереза, и если даже сбросить со счету двенадцать артистов нашего театра,

то кто же, как не мужчина, Шашиа Кутубидзе, а?

А вот тут Папико заметил:

— Ты еще многих пропустил, и... и все же нам нужен мужчина, человек.

— Вот тебе на! — стукнул себя по голове Пармен. — Вы слышите, люди, что он говорит? Слышите, я вас спрашиваю?! Да не будь мы мужчины, с чего бы множились наши Харалети, или вот, скажем, если бы наш урядник не был мужчиной, то чего бы он пялил глаза на Маргалиту Талаквадзе?

— Он уже давно в ее сторону не смотрит, — заметила тетя Какала, — давным-давно не смотрит.

— А на кого же теперь смотрит этот греховодник... на кого, Какала, на Макрине Джаши? Говори, не томи... Или он перестал быть мужчиной?!

— С Луизы Тушабрамишвили не сводит глаз.

— Ну, милая ты моя, какая же в том разница, будь то Маргалита Талаквадзе, Луиза или Макрине Джаши! Женщина есть женщина, моя Какала, и нечего было напрасно меня перебивать. Да, так о чем бишь я... какой-то странный шел тут у нас разговор... и как это я запамятовал...

— Человек, мужчина нужен,— сказал Папико и, поднявшись с места, воздел палец в небо: — Человек!

— Но какой? Может, ты соизволишь сказать, какой именно. Нет, вы только поглядите на этого дурня. Какой же все-таки тебе нужен мужчина, сударь мой Папико: высокий, худой, толстый или при косточке?

— Это все равно, — сказал Папико, по-прежнему глядя куда-то вдаль, на восток, — главное в том, что нужен мужчина, человек нужен. И не мне одному, но и всем нам.

Это было первое сложное предложение, вышедшее из уст Папико. До сих пор он говорил только «нет» и «да». Даже «не знаю»: вы бы не заставили его сказать, поведет плечами, и все.

— Куда ты направился, парень, куда уходишь? Я тебя или не тебя спрашиваю! Решил унести ноги?! Смотрите на него, прямо принц, да и только...

Но здесь речь Пармена прервалась, так как Тереза, которому пришла охота покуролесить, подхватил его под мышки...

2

А время, как вы сами понимаете, — шло.

Эту фразу я так часто повторяю, что как-то неловко даже получается, но что поделаешь, ведь это истина, что оно — время — всегда и везде идет, почему же наши Харалети должны составлять исключение — и у нас тоже время шло именно так же, как и в любом другом месте, но мы, в отличие от жителей других городов, умели его здорово хорошо проводить, хорошо, да еще как хорошо — охохохоо! — ма­малыга и сулгуни, молодой сыр, обернутое луком-пореем мчади, и все это под доброе винцо... а еще сваренная в глиняном горшочке и остро приправленная фасоль с добавкой пахучих травок, шашлыки, дорогие вы мои, жареная рыба с кислой подливкой — машараби, ухухухухух! А с утра, на опохмелку, славная водочка, кислые огурчи­ки и помидоры, вяленая тарань. А жирное, наваристое хаши! Гля­нешь в тарелку — карта мира! — пах-пах, пах-пах, пах! Ну и пусть себе время шло — что с того...

И пусть никаких особенно важных событий у нас в Харалети не происходило, что-то помаленьку все ж таки менялось — одно время, например, были в моде парни с родинкой, даже и песня такая появилась «Парень с родинкой», так что Осико Арджеванидзе, вор­куя с какой-нибудь девушкой на выданье и якобы подставляя сво­ей собеседнице ухо, на самом деле норовил показать ей ту свою щеку — с родинкой; зато когда родинки вышли из моды и появи­лось даже ругательное выражение: «Эх, ты, меченый», «Эх, ты, конопатый», Осико обращал в сторону вышедших прогуляться под зонтиком харалетских жеманниц уже другое ухо; потом как-то у нас разыгрался еще большой спор — дело заключалось в том, что Шашиа Кутубидзе запретил ученому человеку Ардалиону Чедиа писать на афишах фамилию автора пьесы; таких безымянных пьес набралось уже порядочно, кто-то однажды сказал про одну пьесу, что она, мол, не похожа на народную, и не иначе как ее написал сам Шашиа. Браво, браво, эта последняя пьеса — «Коварство и лю­бовь» — получилась у него лучше некуда! Конечно, он придумал для артистов другие имена, но одно все-таки оставил настоящее — для нашей Луизы Тушабрамишвили. Эту мысль охотно поддержали, в основном, родственники Шашии и его близкие знакомые, которых он пускал в театр без пятачка, и, наоборот, враги Шашии говорили, что-де если, для того чтоб писать пьесы, надо обязательно быть пьяницей, то, значит, все пьесы написаны не кем иным, как самолично Папико; а еще кто-то высказал соображение, что Шашиа уже по одному тому не мог написать последнюю пьесу, что у него пережжен­ная глотка и он вечно сипит и хрипит, тогда как в пьесе все говорят нормальным голосом. Короче, спору не было конца. Мы обменивались мыслями.

Потом к нам в Харалети переселился откуда-то видный собой белобородый старик — Малхаз Какабадзе. В молодости, говаривал он, был я артистом, но потом мне наскучило вращаться в высшем свете, поселился я в глухой деревушке и стал мотыжить свое куку­рузное поле, а вот теперь меня снова потянуло в театр, я продал свою усадебку, купил здесь, в Харалети, небольшую хибару, а все оставшиеся деньги разменял у Шашии Кутубидзе на пятачки, и если я пропущу хоть одно представление, то вот вам — он рванул себя за бороду — моя борода и вот вам мои усы! При этом он так переусердствовал, что чуть вовсе не остался без бороды и усов.

Поделиться с друзьями: