Толстой и Достоевский. Братья по совести
Шрифт:
«Что же ответим мы, люди умственного труда, если нам предъявят такие простые и законные требования? Чем удовлетворим мы их? Катехизисом Филарета, священными историями Соколовых и листками разных лавр и Исакиевского собора — для удовлетворения его религиозных требований; сводом законов и кассационными решениями разных департаментов и разными уставами комитетов и комиссий — для удовлетворения требований порядка; спектральным анализом, измерениями млечных путей, воображаемой геометрией, микроскопическими исследованиями, спорами спиритизма и медиумизма, деятельностью академий наук — для удовлетворения требований знания; чем удовлетворим его художественным требованиям? Пушкиным, Достоевским, Тургеневым, Л. Толстым, картинами французского салона и наших художников, изображающих голых баб, атлас, бархат, пейзажи и жанры, музыкой Вагнера или новейших музыкантов? Ничто это не годится и не может годиться, потому что мы с своим правом на пользование трудом народа и отсутствием всяких обязанностей в нашем приготовлении духовной
«А рядовая девушка — это лучшее существо в мире. Да посмотрите, в ней нет ничего развращающего душу, ни вина, ни игры, ни разврата, ни товарищества, ни службы ни гражданской ни военной. Ведь девушка, хорошо воспитанная девушка — это полное неведение всех безобразий мира и полная готовность любви ко всему хорошему и высокому. Это те младенцы, подобным которым нам велено быть. Я обсудил свое прошедшее влюбленье. В нем было безумное превознесение себя и ее, именно ее, надо всеми, но девушка, как девушка, сама по себе, ее нельзя не любить. Только дело в том, что мы, мужчины, входя в общение с ней, вместо того чтобы понять свою низость, свою гадость, вместо того чтобы стараться подняться до нее, мы ее хотим развить, научить. Ну и научаем. Я теперь только вспоминаю ее, какою она была, когда я стал сближаться с нею. Помню ее дневник, который я почти насильно отнял у нее, ее философствование, искание истины, а главное, ее готовность отдаться другому и жить не для себя. Еще прежде того дня на лодке, когда я еще не был женихом, я проводил у них вечер. Были ее сестры и еще одна девушка. Помню, читали «Мертвый дом» Достоевского — описание наказания шпицрутенами. Кончили главу в молчании. Одна спросила:
— Как же это?
Я растолковал.
— Да зачем же они бьют, солдаты? — сказала другая. — Я бы на их месте отказалась. Все бы отказались.
Жена же моя сидела молча, и слезы у ней были на глазах. Потом, не помню кто, сказал какую-то глупость, и все защебетали, захохотали, только бы поскорее отогнать мучительное впечатление» (27, 386).
«Нужно описывать то, чтo производит страдания и смерти войн для того, чтобы узнать, понять и уничтожить эти причины.
«Война! Как ужасна война со своими ранами, кровью и смертями!» — говорят люди. «Красный крест надо устроить, чтобы облегчить раны, страдания и смерть». Но ведь ужасны в войне не раны, страдания и смерть. Людям всем, вечно страдавшим и умиравшим, пора бы привыкнуть к страданиям и смерти и не ужасаться перед ними. И без войны мрут от голода, наводнений, болезней повальных. Страшны не страдания и смерть, а то, что позволяет людям производить их. Одно словечко человека, просящего для его любознательности повесить, и другого, отвечающего: «Хорошо, пожалуйста, повесьте», — одно словечко это полно смертями и страданиями людей. Такое словечко, напечатанное и прочитанное, несет в себе смерти и страдания миллионов. Не страдания, и увечья, и смерть телесную надо уменьшать, а увечья и смерть духовную. Не Красный крест нужен, а простой крест Христов для уничтожения лжи и обмана.
Я дописывал это предисловие, когда ко мне пришел юноша из юнкерского училища. Он сказал мне, что его мучают религиозные сомнения, он прочел «Великого инквизитора» Достоевского [215] , и его мучает сомнение: почему Христос проповедовал учение, столь трудно исполнимое. Он ничего не читал моего. Я осторожно говорил с ним о том, что надо читать Евангелие и в нем находить ответы на вопросы жизни. Он слушал и соглашался. Перед концом беседы я заговорил о вине и советовал ему не пить. Он сказал: «Но в военной службе бывает иногда необходимо». Я думал — для здоровья, силы, и ждал победоносно опровергнуть его доводами опыта и науки, но он сказал: «Вот, например, в Геок-Тепе, когда Скобелеву надо было перерезать население, солдаты не хотели, и он напоил их, и тогда…» Вот где все ужасы войны: в этом мальчике с свежим молодым лицом и с погончиками, под которыми аккуратно просунуты концы башлыка, с вычищенными чисто сапогами и его наивными глазами и столь погубленным миросозерцанием!» (27, 524–525).
215
«Великий инквизитор» — V глава пятой книги первой части романа Достоевского «Братья Карамазовы».
«Ведь главная работа, двигающая всей жизнью людской, происходит не в движениях рук, ног, спин человеческих, а в сознании. Для того чтобы человек совершил что-нибудь ногами и руками, нужно, чтобы прежде совершилось известное изменение в его сознании. И это-то изменение определяет все последующие действия человека. Изменения же эти всегда бывают крошечные, почти незаметные.
Брюллов поправил ученику этюд. Ученик, взглянув на изменившийся этюд, сказал: «Вот чуть-чуть тронули этюд, а совсем стал другой». Брюллов ответил: «Искусство только там и начинается, где начинается чуть-чуть».
Изречение это поразительно верно, и не по отношению к одному искусству, но и ко всей жизни. Можно сказать, что истинная жизнь начинается там, где начинается чуть-чуть, там, где происходят кажущиеся нам чуть-чуточными
бесконечно малые изменения. Истинная жизнь происходит не там, где совершаются большие внешние изменения, где передвигаются, сталкиваются, дерутся, убивают друг друга люди, а она происходит только там, где совершаются чуть-чуточные дифференциальные изменения.Истинная жизнь Раскольникова совершалась не тогда, когда он убивал старуху или сестру ее. Убивая самую старуху и в особенности сестру ее, он не жил истинною жизнью, а действовал как машина, делал то, чего не мог не делать: выпускал тот заряд, который давно уже был заложен в нем. Одна старуха убита, другая тут перед ним, топор у него в руке.
Истинная жизнь Раскольникова происходила не в то время, когда он встретил сестру старухи, а в то время, когда он не убивал еще ни одной старухи, не был в чужой квартире с целью убийства, не имел в руках топора, не имел в пальто петли, на которую вешал его, — в то время, когда он даже и не думал о старухе, а, лежа у себя на диване, рассуждал вовсе не о старухе и даже не о том, можно ли или нельзя по воле одного человека стереть с лица земли ненужного и вредного другого человека, а рассуждал о том, следует ли ему жить или не жить в Петербурге, следует ли или нет брать деньги у матери, и еще о других, совсем не касающихся старухи, вопросах. И вот тогда-то, в этой совершенно независимой от деятельности животной области, решались вопросы о том, убьет ли он или не убьет старуху? Вопросы эти решались не тогда, когда он, убив одну старуху, стоял с топором перед другой, а тогда, когда он не действовал, а только мыслил, когда работало одно его сознание и в сознании этом происходили чуть-чуточные изменения. И вот тогда-то бывает особенно важна для правильного решения возникающего вопроса наибольшая ясность мысли, и вот тогда-то один стакан пива, одна выкуренная папироска могут помешать решению вопроса, отдалить это решение, могут заглушить голос совести, содействовать решению вопроса в пользу низшей животной природы, как это и было с Раскольниковым» (27, 279–280).
«…Но, может быть, такова и должна быть жизнь людей. Так, как живут теперь люди с своими императорами, королями и правительствами, с своими палатами, парламентами, с своими миллионами солдат, ружей и пушек, всякую минуту готовых наброситься друг на друга. Может быть, так и должны жить люди с своими фабриками и заводами ненужных или вредных вещей, на которых, работая 10, 12, 15 часов в сутки, гибнут миллионы людей, мужчин, женщин и детей, превращенных в машины. Может быть, так и должно быть, чтобы все больше и больше пустели деревни и наполнялись людьми города с их трактирами, борделями, ночлежными домами, больницами и воспитательными домами. Может быть, так и должно быть, чтобы все меньше и меньше становилось честных браков, а все больше и больше проституток и женщин, в утробе убивающих плод. Может быть, так и должно быть, чтобы сотни и сотни тысяч людей сидели по тюрьмам, в общих или одиночных камерах, губя свои души. Может быть, так и надо, чтобы та вера Христа, которая учит смирению, терпению, перенесению обид, деланию ближнему того, чего себе хочешь, любви к нему, любви к врагам, совокуплению всех воедино, может быть, так нужно, чтоб вера Христа, учащая этому, передавалась бы людям учителями разных сотен враждующих между собою сект в виде учения нелепых и безнравственных басен о сотворении мира и человека, о наказании и искуплении его Христом об установлении таких или таких таинств и обрядов. Может быть, что все это так нужно и свойственно людям, как свойственно муравьям жить в муравейниках, пчелам в ульях, и тем и другим воевать и работать для исполнения закона своей жизни. Может быть, это самое нужно людям, таков их закон. И может, требование разума и совести о другой, любовной и блаженной жизни, — может быть, это требование мечта и обман, и не надо и нельзя думать о том, что люди могут жить иначе. Так и говорят некоторые. Но сердце человеческое не верит этому; и как всегда, оно громко вопияло против ложной жизни, призывало людей к той жизни, которую требуют откровение, разум и совесть, так еще сильнее, сильнее, чем когда-нибудь, оно вопиет в наше время.
В рукописи зачеркнут: Опомнитесь, одумайтесь, братья, остановимся на том пути, по которому идем, чтобы посмотреть, не ведет ли нас этот путь в погибель. Наш русский писатель сказал: Подумай о том, что такое твоя жизнь, как сказал Достоевский. Подумай только о том, что
Прошли века, тысячелетия — вечность времени, и нас не было. И вдруг мы живем, радуемся, думаем, любим. — Мы живем, и срок этой жизни нашей по Давиду 70 крошечных лет, пройдут они, и мы исчезнем, и этот 70-летний предел закроет опять вечность времени, и нас не будет такими, какими мы теперь, уж никогда. И вот, нам дано прожить эти в лучшем случае 70 лет, а то может быть только часы даже, прожить или в тоске и злобе или в радости и любви, прожить их с сознанием того, что все то, что мы делаем, не то и не так, или с сознанием того, что мы сделали, хотя и несовершенно и слабо, но то, именно то, что должно и можно было сделать в этой жизни.
«Одумайтесь, Одумайтесь, Одумайтесь!» — кричал еще Иоанн Креститель; «одумайтесь», провозглашал Христос; «одумайтесь», провозглашает голос Бога, голос совести и разума…» (27, 531–532).
«Христианское искусство или вызывает в людях те чувства, которые через любовь к Богу и ближнему влекут их ко всё большему и большему единению, делают их готовыми и способными к такому единению, или же вызывает в них те чувства, которые показывают им то, что они уже соединены единством радостей и горестей житейских. И потому христианское искусство нашего времени может быть и есть двух родов: 1) искусство, передающее чувства, вытекающие из религиозного сознания положения человека в мире, по отношению к Богу и ближнему, — искусство религиозное, и 2) искусство, передающее самые простые житейские чувства, такие, которые доступны всем людям всего мира, — искусство всемирное. Только эти два рода искусства могут считаться хорошим искусством в наше время.