Толстой и Достоевский. Братья по совести
Шрифт:
Так по крайней мере о нем потом выражались арестанты, между которыми он оставил о себе хорошую память. Вспоминаю только, что у него были прекрасные глаза. Он умер часа в три пополудни, в морозный и ясный день. Помню, солнце так и пронизывало крепкими, косыми лучами зеленые, слегка подмерзшие стекла в окнах нашей палаты. Целый поток их лился на несчастного. Умер он не в памяти и тяжело, долго отходил, несколько часов сряду. Еще с утра глаза его уже начинали не узнавать подходивших к нему. Его хотели как-нибудь облегчить, видели, что ему очень тяжело; дышал он трудно, глубоко, с хрипением; грудь его высоко подымалась, точно ему воздуху было мало. Он сбил с себя одеяло, всю одежду и, наконец, начал срывать с себя рубашку. Страшно было смотреть на это длинное-длинное тело, с высохшими до кости ногами и руками, с опавшим животом, с поднятою грудью, с ребрами,
В ожидании караульных кто-то из арестантов тихим голосом подал мысль, что не худо бы закрыть покойнику глаза. Другой внимательно его выслушал, молча подошел к мертвецу и закрыл глаза. Увидев тут же лежавший на подушке крест, взял его, осмотрел и молча надел его опять Михайлову на шею, надел и перекрестился. Между тем мертвое лицо костенело; луч света играл на нем, рот был полураскрыт; два ряда белых молодых зубов сверкали из-под тонких, прилипших к деснам губ. Наконец вошел караульный унтер-офицер при тесаке и в каске, за ним два сторожа. Он подходил, всё более и более замедляя шаги, с недоумением посматривая на затихших и со всех сторон сурово глядевших на него арестантов. Подойдя на шаг к мертвецу, он остановился как вкопанный, точно оробел. Совершенно обнаженный, иссохший труп, в одних кандалах, поразил его, и он вдруг отстегнул чешую, снял каску, чего вовсе не требовалось, и широко перекрестился. Это было суровое, седое, служилое лицо. Помню, в это же самое мгновение тут же стоял Чекунов, тоже седой старик. Всё время он молча и пристально смотрел в лицо унтер-офицера, прямо в упор, и с каким-то странным вниманием вглядывался в каждый жест его. Но глаза их встретились, и у Чекунова вдруг отчего-то дрогнула нижняя губа. Он как-то странно скривил ее, оскалил зубы и быстро, точно нечаянно, кивнув унтер-офицеру на мертвеца, проговорил:
— Тоже ведь мать была! — и пошел прочь.
Но вот труп стали поднимать, подняли вместе с койкой; солома захрустела, кандалы звонко, среди всеобщей тишины, брякнули об пол… Их подобрали. Тело понесли. Вдруг все громко заговорили. Слышно было, как унтер-офицер, уже в коридоре, посылал кого-то за кузнецом. Следовало расковать мертвеца…
Свободным может быть только тот, кто сущность жизни своей полагает не в телесной, а в духовной жизни.
1
Раб, довольный своим положением, вдвойне раб, потому что не одно его тело в рабстве, но и душа его.
2
Если люди делают зло, они делают зло самим себе; тебе же они не могут сделать зла. Ты рожден не для того, чтобы творить зло и грешить вместе с людьми, но для того, чтобы помогать им в добрых делах и в этом находить свое счастье. Знай и помни, что если человек несчастен, то он сам в этом виноват, потому что Бог создал всех людей для их счастья, а не для того, чтобы они были несчастны.
Из всего того, что бог предоставляет нам в этой жизни, он одну часть отдал в наше полное распоряжение: она составляет как бы нашу собственность; другая же часть находится вне нашей власти, так сказать,
не принадлежит нам: всё, что другие могут связать, насиловать, отнять у нас, не принадлежит нам, а всё то, чему никто и ничто не может помешать и повредить, составляет нашу собственность. И Бог по своей благости дал нам в нашу собственность как раз то, что и есть настоящее благо. Значит, Бог не враг нам; он поступил с нами, как добрый отец: он не дал нам только того, что не может дать нам блага.И потому мудрый человек заботится только о том, чтобы исполнять волю Божию, и размышляет в глубине своей души так: если ты желаешь, Господи, чтобы я еще жил, то я буду жить так, как ты велишь, буду распоряжаться тою свободой, которую Ты дал мне во всем, что принадлежит мне.
Но если я Тебе больше не нужен, то пусть будет по-твоему.
Я до сих пор жил на земле единственно для того, чтобы служить Тебе; если же ты пошлешь мне смерть, то я уйду из мира, повинуясь тебе, как служитель, понимающий приказания и запрещения своего хозяина. А пока я остаюсь на земле, я хочу быть тем, чем Ты хочешь, чтобы я был.
3
Мир — великое благо, но если мир достигается рабством, то он становится не благом, а бедствием. Мир — это свобода, основанная на признании прав всякого человека, рабство — это отрицание прав человека, его человеческого достоинства. И потому надо жертвовать всем для достижения мира и еще больше для избавления от рабства.
4
Помни, что изменить свое мнение и следовать тому, что исправляет твою ошибку, — более соответствует свободе, чем настойчивость в своей ошибке.
5
Я назову только ту душу свободной, которая действует по внутренним мотивам неизменных начал, свободно воспринятых ею. Я назову свободной только ту душу, которая не подчиняется рабству обычая, которая не довольствуется старыми, приобретенными добродетелями, которая не замыкается в определенные правила, которая забывает то, что позади, а прислушивается к призывам совести и радуется тому, что может стремиться к новым и высшим задачам.
6
Только та есть действительная обязанность, которая не имеет целью наше рабство. Только то есть знание, которое содействует нашей свободе.
Всякая другая обязанность — только новое ярмо. Всякое другое знание — только праздная выдумка.
________________
Нет середины: будь рабом Бога или людей.
Проживал у нас тоже некоторое время в остроге орел (Карагуш), из породы степных, небольших орлов. Кто-то принес его в острог раненого и измученного. Вся каторга обступила его; он не мог летать: правое крыло его висело по земле, одна нога была вывихнута. Помню, как он яростно оглядывался кругом, осматривая любопытную толпу, и разевал свой горбатый клюв, готовясь дорого продать свою жизнь.
Когда на него насмотрелись и стали расходиться, он отковылял, хромая, прискакивая на одной ноге и помахивая здоровым крылом, в самый дальний конец острога, где забился в углу, плотно прижавшись к палям. Тут он прожил у нас месяца три и во всё время ни разу не вышел из своего угла. Сначала приходили часто глядеть на него, натравливали на него собаку. Шарик кидался на него с яростью, но, видимо, боялся подступить ближе, что очень потешало арестантов.
— Зверь! — говорили они, — не дается!
Потом и Шарик стал больно обижать его; страх прошел, и он, когда натравливали, изловчался хватать его за больное крыло. Орел защищался изо всех сил когтями и клювом и гордо и дико, как раненый король, забившись в свой угол, оглядывал любопытных, приходивших его рассматривать. Наконец всем он наскучил, все его бросили и забыли, и, однако ж, каждый день можно было видеть возле него клочки свежего мяса и черепок с водой. Кто-нибудь да наблюдал же его. Он сначала и есть не хотел, не ел несколько дней; наконец стал принимать пищу, но никогда из рук или при людях.