Том 1. Романы. Рассказы. Критика
Шрифт:
К счастью, теперь с ним покончено. Однако в свое время оно могло рассматриваться как явно отрицательное явление. Об этом пишет Е, Кельчевский в своем романе «В лесу».
«Не меньший вред делу приносило и массирование кавалерии».
Действительно, как нетрудно себе представить, такая избалованность кавалерии, которую во время войны не переставали массировать, не могла не привести ни к чему хорошему, не считая того, что содержание большого количества массажистов должно было дорого стоить.
Вначале могло даже показаться, что автор употребил не то слово, именно имея в виду сказать «концентрация» или «сосредоточивание», выразился, однако, иначе. Но несколькими строками ниже это выражение повторяется, причем автор открыто называет виновников:
«Главное
Приветствую мужество, с которым автор указывает на ошибки прошлого.
Следует указать – для тех, кто хотел бы прочесть роман «В лесу» – на еще одно достоинство автора – именно, стройную и красивую образность его речи:
«Я пассивно поплыл по служебному течению, сидя в штабе, то разъезжая в командировки по фронту…».
Если пассивное плавание таково, что позволяет и плыть, и сидеть, и разъезжать в одно и то же время – то каково же должно быть плавание активное? Страшно подумать.
Борис Поплавский. Снежный час*
Париж, 1936
Я думаю, что в смысле поэтической удачности «Снежный час», выпущенный друзьями Поплавского уже после его смерти, значительно слабее «Флагов», во всяком случае, это книга менее замечательная, менее эффектная и почти тусклая по сравнению с прежними стихами Поплавского. К поэтической славе Поплавского она, конечно, ничего не прибавит, хотя и в ней, как во всем, что он писал, есть удивительные строчки, которых никто бы не мог написать, кроме него, есть никогда не покидавшая его музыкальность, – не могу найти другого слова.
Было бы ошибочно считать «Снежный час» чем-то вроде поэтического завещания Поплавского, как это до сих пор делала критика, это фактически неверно; из стихотворного наследства Поплавского можно было бы сделать еще несколько таких книг, и я не уверен, что «Снежный час» оказался бы наиболее характерным в этом смысле. Но именно потому, что эти стихи написаны небрежно и непосредственно и похожи, скорее, на «человеческий документ», чем на поэтический сборник, они приобретают почти неотразимую убедительность, в которой чисто поэтический элемент отходит на второй план.
Вся эмигрантская поэзия грустна; и мы настолько к этому привыкли, что одной печальностью на нас подействовать было бы трудно. Но и печалыюсть Поплавского не похожа на другие; вернее, сходство идет до известного момента, – и потом вдруг становится ясно, что такой ее степени и такого ее характера мы еще не знали. Чисто внешнее ее влияние на поэзию Поплавского, конечно, отрицательное: первое впечатление от книги – бедность, монотонность, однообразие. Лишь изредка, в немногих стихотворениях, мы находим ту прежнюю, поэтическую «роскошь», к которой привыкли.
Вряд ли можно было бы сказать, что Поплавскому изменил его огромный поэтический дар; но нельзя отделаться от убеждения, что он внутренне и неизлечимо перестал его ценить и придавать ему то значение, которое придавал прежде. Приблизительно так: если ничто на свете не важцо, то и это так же не важно, как все остальное. В разговорах он и раньше выражал это убеждение; но до тех пор, пока оно оставалось теоретическим, каким оно остается до сих пор у его поэтических современников, это было нестрашно. Но потом, по-видимому, это перестало быть убеждением и стало чувством, и именно тогда это сделалось гибельным для поэтической и жизненной его судьбы. И, читая его книгу, не перестаешь испытывать чувство бессильного сожаления и невозможности – теперь – что бы то ни было противопоставить неизбежности этого медленного холодения его поэзии, так жутко похожего на холодение умирающего тела.
Земля Колумба. Сборник литературы и искусства*
под ред. Б. Миклашевского. Нью-Йорк, Сан-Франциско, Лос-Анжелос. 1936.
Первый сборник «Земля Колумба», только недавно дошедший до Парижа, заслуживает быть отмеченным, несмотря на явно случайный и в общем далекий от полной удачи подбор сотрудников. Трудно, однако, обвинять за это редактора; я думаю, что
у него не было выбора и следовало либо отказаться от мысли издавать сборники, либо печатать то, что есть. Остается приветствовать его храбрость, – тем более, что в сборнике напечатан отличный рассказ Петра Балакшина «Весна над Филмором». В русской заграничной литературе не так много вещей, которые можно было бы сравнить с этим небольшим рассказом – по эмоциональной сгущенности, по свежести, по безошибочному и прекрасному ритму, – такому, которого нельзя объяснить и которому нельзя научиться. Конечно, в рассказе есть недостатки, есть конструктивное несовершенство, есть не всегда безупречный русский язык. Но впечатление непосредственной силы восприятия, соединенное с бесспорным и почти бессознательным литературным искусством, явная, не вызывающая сомнения талантливость Балакшина, – такие редкие вещи, что на них нельзя не обратить внимания.М. А. Алданов. Бельведерский торс*
Изд. «Русские записки», 1938 г.
Небольшая книга Алданова отличается, как все, что пишет Алданов, необыкновенной насыщенностью и тем совершенством изложения, которое сейчас недоступно громадному большинству теперешних русских писателей. Я думаю, что вообще в русской литературе Алданов – первый автор исторических романов. До самого последнего времени наша историческая литература состояла из произведений второстепенных писателей, ныне почти забытых. В «активе» этой литературы – «Петр Первый» Алексея Толстого и романы Алданова. Несомненно, что после того, как книги Алданова проникнут в Россию, у него найдется множество подражателей: они есть сейчас в здешней печати, и нет оснований думать, что в России это будет иначе.
«Бельведерский торс» – рассказ о незначительном эпизоде, об одном неудавшемся покушении сумасшедшего итальянца. Как и в большинстве других вещей Алданова, фигура официального героя повести обманчиво-центральна и, подходя к концу, о ней почти забываешь. Конечно, Алданов слишком искусный конструктор для того, чтобы совершить ошибку в построении – и в нескольких беглых строках, точно случайно вставленных в текст, мы узнаем о герое все, что нам следовало знать, вернее, все, что Алданов считает нужным нам сообщить. Но зато мы читаем о конце жизни Микеланджело, об искусстве и – как всегда у Алданова – об ужасной тленности всего существующего. Люди, с которыми нас знакомит автор, – те же, с которыми нам уже неоднократно приходилось сталкиваться. Все творчество Алданова, все многочисленные его герои каждой страницей свидетельствует об этом. Вазари из «Бельведерского торса» мог бы существовать в Риме или Элладе так же, как в современной Европе.
Подлинный, безотрадный смысл алдановских произведений остается, я думаю, недоступным среднему читателю. Автор пишет одно, читатель понимает другое; так мирные русские интеллигенты читали Гоголя, отчасти так же читали Чехова. Частично это следует, я думаю, объяснить чисто внешними причинами – например, исключительной убедительностью изложения.
Нам трудно согласиться с алдановским видением мира – но это уж область правильности или ошибочности целой философии. В противоположность Алексею Толстому, в повествовательном гении которого мысль почти всегда отсутствует, – хотя это и не сразу заметно, – у Алданова с первой и до последней строчки все умно. Закрываешь книгу с двойным сожалением – во-первых, потому, что она прочитана, во-вторых, потому, что она так печальна.
Ирина Одоевцева. Зеркало*
Роман. Брюссель. 1939.
Читая роман Одоевцевой, трудно отделаться от впечатления, что он написан, как сценарий, и возникает вопрос: можно ли это в таком случае рассматривать как беллетристику? Это впечатление создается, главным образом, от того, что все глаголы в романе поставлены в настоящем времени. Трудно предполагать, что автор сделал это не умышленно; слишком очевидно, что эта форма повествования способна погубить любой шедевр, и никакой роман не выдержал бы такого испытания. «Люка встает, Люка думает, Люке кажется, Люка выходит, Люка садится» – и так на протяжении двухсот тридцати страниц.