Очень долго прения длились:два, а может быть, три часа.Голоса обо мне разделились.Не сошлись на мне голоса.Седоусая секретарша,лет шестидесяти и старше,вышла, ручками развела,очень ясно понять дала.Не понравился, не показался —в общем, не подошел, не дорос.Я стоял, как будто касалсяне меня весь этот вопрос.Я сказал «спасибо» и вышел.Даже дверью хлопать не стал.И на улицу Горького вышел.И почувствовал, как устал.Так учителем географии(лучше в городе, можно в район)я не стал. И в мою биографиюэтот год иначе внесен.Так не взяли меня на работу.И я взял ее на себя.Всю неволю свою, всю
охотуна хореи и ямбы рубя.На анапесты, амфибрахии,на свободный и белый стих.А в учители географиинабирают совсем других.
ДОБРО
Зло можно простить, забыть — наплевать.Добро — нельзя забывать.Оно рана. Снова откроется.Оно — пламя. Пробьет золу.Оно — мышь. Все время роетсяв каждом твоем углу.Ты ли,тебе ли добыли счастье:потом не прогонишь добро со двора.Оно все тащит, тащит в чащу.В дебри добра.
БОЛЬШОЙ ПОРЯДОК
Двадцать лет я жил всухомятку —в общежитиях и на войне —и привык к большому порядку.Он понравился даже мне.Я привык, что храп соседанадо выслушать и пережить,что мечту о жизни оседлойнадо на полужизнь отложить.Что в бараке и что в окопе,несмотря на шум и на чад,хорошо, приятно, толково?То, что это люди звучат.То, что рядом едят и дышат,руки под головы кладут,то, что слово твое услышат,руку помощи подадут.Трудно было всем. Помогаливсе — всем. От зари до зари.И в один котелок макалитвердокаменные сухари.Вместе, заодно, всем миром,скопом всем, колхозом всем.Потому-то моральным жиромобрастать не могу совсем.
ОЧКИ
— Подкеросинь ему пивко,чтоб заорал он.(А было это далеко,ах, за Уралом!)— Пивко ему подкеросиньи дай копченок.Я не люблю растяп, разинь,в очках, ученых.У Юли груди — в полведра.У Юли — челка.Она любезна и добра,но к здешним только.И вот приезжему под носсуют для пиракругом уставленный поднос:копченки, пиво.Приезжий сорок верст прошел:какой там запах!— Холодненькое, хорошо! —И выпил залпом.Он для удобства снял очкии галстук сдвинул.И вот уже берет бычки,из банки вынул.И зал (а это был пивнойзал, поселковый)следит, что делают со мной.Большой, толковый.А я краюшечку жую,бычки глотаю,и несчастливой жизнь своюя не считаю.А зал (трудяг, быть может, сто)кричит: — Присядьте к нам за стол!И — выпей свежего пивка!И — как дорога, далека?А я очки в руках верчуи Юле шесть рублей плачу.
«Где-то струсил. Когда — не помню…»
Где-то струсил. Когда — не помню.Этот случай во мне живет.А в Японии, на Ниппоне,в этом случае бьют в живот.Бьют в себя мечами короткими,проявляя покорность судьбе,не прощают, что были робкими,никому. Даже себе.Где-то струсил. И этот случай,как его там ни назови,солью самою злой, колючейоседает в моей крови.Солит мысли мои, поступки,вместе, рядом ест и пьет,и подрагивает, и постукивает,и покоя мне не дает.
БЕРЕЗКА В ОСВЕНЦИМЕ
Ю. Болдыреву
Березка над кирпичною стеной,случись, когда придется, надо мной!Случись на том последнем перекрестке!Свидетелями смерти не возьмуплатан и дуб.И лавр мне — ни к чему.С меня достаточно березки.И если будет осень, пусть листокспланирует на лоб горячий.А если будет солнце, пусть востокблеснет моей последнею удачей.Все нации, которые — сюда,все русские, поляки и евреиберезкой восхищаются скорее,чем символами быта и труда.За
высоту,за белую корутебя последней спутницей беру.Не примирюсь со спутницей иною!Березка у освенцимской стены!Ты столько раз в мои врастала сны.Случись, когда придется, надо мною.
Умирают отцы и матери,остаются девочки и мальчики.Их сначала гладят по головкам,говорят: «Теперь держись!»,а потом пускают галопомчерез жизнь.Умирают девочки и мальчики.Остаются отцы и матери.Эти живут — медленно.Им спешить — некуда.Все давно — сделано.Больше делать — нечего.
«Все время думаю, что мне уже пошел сорок второй…»
Все время думаю, что мне уже пошел сорок второй.Покуда было сорок лет, об этом думалось порой.Покуда было тридцать лет — не это было на душе.О, молодость моя! Теперь, теперь ты за холмом уже.Я помню — год сорок второй не мне, а веку миновал.Землянку помню под горой, накатов тощенький навал.С утра до вечера шепчу о том, что я устал и что:«Надо, значит, надо!»О, молодость! О, блиндажейтоскливая нечистота,белья несвежесть и ушей.Души большая высота.Часы! Ступайте вспять. Года,и вы, года, ступайте вспять.О, повторись, моя беда!О, молодость, случись опять!Вы, поражения моии унижения мои,и вы — сражения, бои,свищите, словно соловьи.Быть может, все же ворочуто, что отобрано судьбой.Мне надо! — времени кричу.Я столько раз шел за тобой.«Мне надо!» Как тебе не знать,что надо, значит, надо.
«Мои старые юные фотографии…»
Мои старые юные фотографии,где я выцвел от времени, но все же цветущ,и короткие автобиографиив две-три строчки без нависающих туч.Мое первое личное дело. Школьное —то, что школьной тетрадки не толще,еще неотягощенное, вольное,коротенькое, тощее.В общем, был ли какой надо мною контроль,я об этом не знал ни шиша.И я вел свою роль, как веселый корольопереточный! Общества то есть душа.И все это надежно запечатленона старинной, на юной, на блеклой, на свежейфотографии. Все, что мне было дано,и каких там собак на меня же не вешай,вот он — я. Вот погоны мои полевые.Золотые, серебряные ордена.Заявляйте, родимые, словно живые,где я был и впоследствии и впервыеи за что кавалерия эта дана!Кавалерия эта за инфантерию,как пехоту честили в офицерском кругу,и за третью, за гитлеровскую империю,о разгроме которой напомнить могу.
«Юность — аванс. Дается всем…»
Юность — аванс. Дается всемлет на восемь или на семь,лет на девять или на десять.Как его тратить, следует взвесить.Как же его базарить, транжирить,как же его пускать в распыл?Я бы хотел хоть год зажилить,спрятал бы, на полжизни забыл.А полжизни спустя, под старостьвынул бы этот зажатый год.Мне бы, конечно, показалосьэто — лучше всяких льгот.Вы — представьте! Все мои сверстники,однокашники, ровесникипостарели — до одного.Все скрипят. А я — ничего!А я — в армейскую форму влитой,а я — в сапоги солдатские вбитый,весь — до последней запятой —живой. Хоть раненый, но не убитый.А я — офицер Великой Отечественнойвойны. Накануне победного дня,и ветер мая, теплый, величественный,вежливо обдувает меня.
«Покуда над стихами плачут…»
Владиславу Броневскому в последний день его рождения были подарены эти стихи
Покуда над стихами плачут,пока в газетах их порочат,пока их в дальний ящик прячут,покуда в лагеря их прочат,—до той поры не оскудело,не отзвенело наше дело.Оно, как Польша, не згинело,хоть выдержало три раздела.Для тех, кто до сравнений лаком,я точности не знаю большей,чем русский стих сравнить с поляком,поэзию родную — с Польшей.Еще вчера она бежала,заламывая руки в страхе,еще вчера она лежалапочти что на десятой плахе.И вот она романы крутити наглым хохотом хохочет.А то, что было,то, что будет,—про это знать она не хочет.