Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 3. Стихотворения, 1972–1977
Шрифт:

«Крестьянская ложка-долбленка…»

Крестьянская ложка-долбленка, начищенная до блеска. А в чем ее подоплека? Она полна интереса. Она, как лодка в бурю в открытом и грозном море, хлебала и щи и тюрю, но больше беду и горе. Но все же горда и рада за то, что она, бывало, единственную награду крестьянину добывала. Она над столом несется, губами, а также усами облизанная, как солнце облизано небесами. Крестьянской еды дисциплина: никто никому не помеха. Звенит гончарная глина. Ни суеты, ни спеха. Вылавливая картошки, печеные и простые, звенят деревянные ложки, как будто они золотые.

НИКИФОРОВНА

Дослужила
старуха до старости,
а до пенсии — не дожила. Небольшой не хватило малости: документик один не нашла.
Никакой не достался достаток ей на жизни самый остаток. Все скребла она и мела и, присаживаясь на лавочку, на скамеечку у дверей, про затерянную справочку — ох, найти бы ее поскорей — бестолково вслух мечтала, а потом хватала метлу или старый веник хватала, принималась скрести в углу. Все подружки ее — в могиле. Муж — убит по пьянке зазря. Сыновья ее — все погибли. Все разъехались — дочеря. Анька даже письма не пишет, как там внучек Петя живет! И старуха на пальцы дышит: зябко, знобко! И снова метет. Зябко, знобко. Раньше зимою было холодно, но давно никакого июльского зноя не хватает ей все равно. Как бы там ни пекло — ей мало. Даже валенок бы не снимала, но директор не приказал. — Тапочки носите! — сказал. Люди — все хорошие. Яблочко секретарша ей принесла, а директор присел на лавочку и расспрашивал, как дела. Полумесячную зарплату дали: премию в Новый год. Все равно ни складу ни ладу. Старость, слабость скребет, метет. Люди добрые все, хорошие и сочувствуют: как житье?— но какой-то темной порошею запорашивает ее. Запорашивает, заметает, отметает ее ото всех, и ей кажется, что не тает даже в августе зимний снег.

«Конечно, обозвать народ…»

Конечно, обозвать народ толпой и чернью — легко. Позвать его вперед, призвать к ученью — легко. Кто ни практиковал — имел успехи. Кто из народа не ковал свои доспехи? Но, кажется, уже при мне сломалось что-то в приводном ремне.

НЕ ТАК УЖ ПЛОХО

Распадаются тесные связи, упраздняются совесть и честь, и пытаются грязи в князи и в светлейшие князи пролезть. Это время — распада. Эпоха — разложения. Этот век начал плохо и кончит плохо. Позабудет, где низ, где верх. Тем не менее в сутках по-прежнему ровно двадцать четыре часа, и над старой землею по-прежнему те же самые небеса. И по-прежнему солнце всходит и посеянное зерно точно так же усердно всходит, как всходило давным-давно. И особенно наглые речи, прославляющие круговерть, резко, так же, как прежде, и резче обрывает внезапная смерть. Превосходно прошло проверку все на свете: слова и дела, и понятья низа и верха, и понятья добра и зла.

МЕЖДУ СТОЛЕТИЯМИ

Захлопывается, закрывается, зачеркивается столетье. Его календарь оборван, солнце его зашло. Оно с тревогой вслушивается в радостное междометье, приветствующее преемствующее следующее число. Сто зим его, сто лет его, все тысяча двести месяцев исчезли, словно и не было, в сединах времен серебрясь, очередным поколением толчется сейчас и месится  очередного столетия очередная грязь. На рубеже двадцать первого я, человек двадцатого, от напряженья нервного, такого, впрочем, понятного, на грозное солнце времени взираю из-под руки: столетия расплываются, как некогда материки. Как Африка от Америки когда-то оторвалась, так берег века — от берега — уже разорвана связь. И дальше, чем когда-нибудь, будущее от меня, и дольше, чем когда-нибудь, до следующего столетья, и хочется выкликнуть что-нибудь, его призывая, маня, и нечего кликнуть, кроме тоскливого междометья. То вслушиваюсь, то всматриваюсь, то погляжу, то взгляну. Итожить эти итоги, может быть, завтра начну. О, как они расходятся, о, как они расползаются, двадцатый и двадцать первый, мой век и грядущий век, для бездн, что между ними трагически разверзаются, мостов не напасешься, не заготовишь вех.

«Поезд двигался

сразу в несколько тупиков…»

Поезд двигался сразу в несколько тупиков — у метафор для этого есть большие возможности. Путь движения поезда именно был таков, потому что у поезда были большие сложности. Поезд должен был свергнуться в несколько пропастей, каждой из которых было достаточно слишком. Наблюдатели ждали только очень плохих вестей и предавались только очень печальным мыслишкам. Несколько пророков оспаривали честь первого предсказания гибели поезда этого. Несколько пороков, они говорили, есть, каждого с лихвою достаточно для этого. Несколько знаменитых похоронных контор в спорах вырабатывали правильное решение: то ли откос угробит, то ли погубит затор, — даже не обсуждая предотвращенье крушения. Чай уже разносили заспанные проводники, заспанные пассажиры лбы прижимали к окнам, дни, идущие в поезде, были спокойны, легки, и домино гремело под предложение «Кокнем!».

«Есть итог. Подсчитана смета…»

Есть итог. Подсчитана смета. И труба Гавриила поет. Достоевского и Магомета золотая падучая бьет. Что вы видели, когда падали? Вы расскажете после не так. Вы забыли это, вы спрятали, закатили, как в щели пятак. В этом дело ли? Нет, не в этом, и событию все равно, будет, нет ли, воспето поэтом и пророком отражено. Будет, нет ли, покуда — петли Парки вяжут из толстой пеньки, сыплет снегом и воют ветры человечеству вопреки.

«Ракеты уже в полете, и времени вовсе нет…»

Ракеты уже в полете, и времени вовсе нет, не только, поскольку сам я скоро вовсе замлею, но и для той легкомысленнейшей из небесных планет, которая очень скоро не будет зваться землею. А сколько все-таки времени? Скажем, сорок минут. Сейчас они пролетают (ракеты) друг мимо друга, и ядерные заряды ядерным подмигнут, и смертоносной метели кивнет смертельная вьюга. О, если б они столкнулись, чокнулись там вверху, ракета, ударив ракету, растаяла бы в стратосфере. О, если бы антиракеты не опоздали, успели предел поставить вовремя глупости и греху! Но, словно чертеж последний вычерчивающий Архимед, и знающий, и не знающий, что враг уже за спиною, и думают, и не думают люди про гонку ракет, и ведая, и не ведая, что миру делать с войною.

«Все кончается травою…»

Все кончается травою. Окружив живое, мертвое продрав, побеждает раса трав. Прорастает сквозь другие расы, все былое прободав быльем. А другого не было ни разу на пути, история, твоем. Как узки дороги! Как бескрайни степи, прерии и ковыли. Бабочкой вдоль киноэкрана пролетели мы по ним, прошли. Между тем, трава, сникая к осени, возникает сызнова весной, как ее ни топчем и ни косим, как ни сыплет снег, ни жарит зной. Травы. Бесконечные оравы, лавы наступающей травы старше Рима, Аттики, Москвы, и правее правых это право. Главное, претензий нет: гнут — сгибается, как японец битый, улыбается, улучит мгновенье — разгибается, опрокидывает гнет. Не прошло столетья — заросло травою лихолетье, и зеленой крепкой плетью перешибло каменное зло. Заросло.

«Будущее футуристов — Сад Всеобщих Льгот…»

Будущее футуристов — Сад Всеобщих Льгот, где сбудутся сны человечества и его не разбудят. Будущее футурологов — просто будущий год: будет он или не будет. Будущее футуристов — стеклянные дворцы (они еще не знали, как холодно в них и странно). Будущее футурологов — всеобщие концы: заканчиваются народы, завершаются страны. Будущее футуристов — полеты на луну (они еще не знали, как холодно там и пусто). Будущее футурологов — прикинь на машине, взгляну, когда, по всей вероятности, изрубят меня, как капусту. Те самые желтые кофты, изношенные давно, сегодня воспринимаются как радости униформа. И быстро, как скорый поезд мимо дачной платформы, проносится истории немеющее кино.

«Распад созвездья с вызовом звезды…»

Распад созвездья с вызовом звезды на независимую от него орбиту, и пестрые кометные хвосты сулят, что будут ломаны и биты, что будут вдрызг обрушены миры, что космос загорится и истлеет и разве головешка уцелеет от всей организованной игры, от целой гармонической структуры. Не до искусства, не до литературы!
Поделиться с друзьями: