Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 3. Стихотворения, 1972–1977
Шрифт:

ВОЗДУХ ПОЛЕТА

Тот воздух, что способствовал парению, сопротивлялся ускорению. Он меру знал. Свою. Что было сверху — он властно отвергал, и нам свою устраивал поверку, и отрицал, и помогал. Но я дышал тем воздухом. Другой, наверно, мне пришелся б не по легким, а что полет не оказался легким, я знал заранее, не ожидал покой. Тот воздух то сгущался в ураган, вдыхался трудными глотками, то прикасался ласково к рукам своими легкими руками. Вдохнув его и выдохнув его давным-давно когда-то, на рассвете, я не боялся ничего. Я не боялся ничего на свете!

САМЫЙ СТАРЫЙ ДОЛГ

Самый старый долг плачу: с ложки мать кормлю в больнице. Что сегодня
ей приснится?
Что со стула я лечу?
Я лечу, лечу со стула. Я лечу, лечу, лечу… — Ты бы, мамочка, соснула. — Отвечает: — Не хочу… Что там ныне ни приснись, вся исписана страница этой жизни. Сверху — вниз. С ложки мать кормлю в больнице. Но какой ни выйдет сон, снится маме утомленной: это он, это он, с ложки некогда кормленный.

ЖЕНСКАЯ ПАЛАТА В ХИРУРГИИ

Женская палата в хирургии. Вместе с мамой многие другие. Восемь коек, умывальник, стол. Я с кульком, с гостинцами, пришел. Надо так усесться с мамой рядом, чтобы не обеспокоить взглядом женщин. Им неладно без меня, операций неотложных ждущим, блекнущим день ото дня, но стыдливость женскую — блюдущим. Впрочем, за два месяца привыкли. Попривыкли, говорю, с тех пор! Я вхожу, а женщины не стихли. Продолжают разговор. Женский разговор похож на дождь обложной. Его не переждешь. Поприслушаюсь и посижу, а потом — без церемоний — встану. Пошучу почтительно и рьяно, тонкие журналы покажу. — Шутки и болезнь боится! — утверждает издавна больница. Я сижу и подаю репризы. Боли, и печали, и капризы, что печали? — даже грусть-тоску с женским смехом я перетолку. Женский смех звончее, чем у нас, и серебряней, и бескорыстней. Скоро и обед, и тихий час, а покуда, дождик светлый, брызни! Мать, свернувшись на боку трогательным сухоньким калачиком, слушает, как я гоню тоску, и довольна мною как рассказчиком. Столик на колесиках привозит испаряющийся суп, и сестра заходит, честью просит, говорит: — Кончайте клуб! Отдаю гостинцы из кулька. Получаю новые заданья. Матери шепчу: — Пока. — Говорю палате: — До свиданья.

ДНЕМ И НОЧЬЮ

Днем рассуждаешь. Ночью мыслишь, и годы, а не деньги, числишь, и меришь не на свой аршин, а на величие вершин. Днем загоняем толки в догмы, а ночью поважней итог мы подводим, пострашней итог. Он прост, необратим, жесток.

ШКОЛА ВОЙНЫ

Школа многому не выучила — не лежала к ней душа. Если бы война не выручила, не узнал бы ни шиша. Жизни, смерти, счастья, боли я не понял бы вполне, если б не учеба в поле — не уроки на войне. Объяснила, вразумила, словно за руку взяла, и по самой сути мира, по разрезу, провела. Кашей дважды в день кормила, водкой потчевала и вразумила, объяснила все обычаи свои. Был я юным, стал я мудрым, был я сер, а стал я сед. Встал однажды рано утром и прошел насквозь весь свет.

ЗВЕЗДНЫЕ РАЗГОВОРЫ

Тишина никогда не бывает вполне тишиной. Слышишь звоны? Звезда громыхает в ночи ледяной. Зацепилась зубцом за звезды проходящей обгон. Вот и дело с концом — происходит вселенский трезвон. И набат мировой объявляет пожар мировой над моей головой, от внимания еле живой. Так и заведено: слышать звезд на осях оборот никому не дано! Каждый сам это право берет. Посчастливилось мне — я услышал, совсем молодой на родной стороне, как звезда говорит со звездой.

ОБГОН

А. Межирову

Обгоняйте, и да будете обгоняемы! Скидай доспех! Добывай успех! Поэзия не только езда в незнаемое, но
также снег,
засыпающий бег.
Вот победитель идет вперед, вот побежденный, тихий, поникший, словно погибший, медленно в раздевалку бредет. Сыплется снег, но бег продолжается. Сыплется снег, метель разражается. Сыплется, сыплется снег, снег, снег, но продолжается бег, бег, бег. Снег засыпает белыми тоннами всех — победителей с побежденными, скорость с дорожкой беговой и чемпиона с — вперед! — головой!

ЛЮБОВЬ К СТАРИКАМ

Я любил стариков и любви не скрывал. Я рассказов их длительных не прерывал, понимая, что витиеватая фраза — не для красного, остренького словца, для того, чтобы высказать всю, до конца, жизнь, чтоб всю ее сформулировать сразу. Понимавшие все, до конца, старики, понимая любовь мою к ним, не скрывали из столбцов и из свитков своих ни строки: то, что сам я в те годы узнал бы едва ли. Я вопросом благодарил за ответ, и катящиеся, словно камни по склону, останавливались, вслушивались благосклонно и давали совет.

ЗАХАРОВА КО МНЕ!

Шестнадцать лет на станции живу у опоясывающей Москву дороги, и пятнадцать лет ночами пытались все Захарова найти. По звукоусилительной сети пятнадцать лет: «Захарова!» — кричали. Я прежде обижался, но привык, что на путях железных и прямых к Захарову диспетчера взывают. Днем не слыхать. Но только кончен день, журят, стыдят и обличают лень, для спешных объяснений вызывают. Как вечереет, с Захаровым беда! А я его не видел никогда, но без труда воображу, представлю, как слышит он: «Захарова ко мне!», как он ругается и в стороне бредет фигура четкая, простая. Пятнадцать лет кричали, а потом замолкли. О Захарове о том примерно год ни слуху и ни духу. Исправился? На пенсию ушел? Работу поспокойнее нашел? Не избежал смертельного недуга? Как хочется, чтоб он был жив и здрав, захаровский чтобы тревожил нрав в ином краю диспетчера иного. А если он на пенсии давно — пускай играет в парке в домино и слышит: «Прозевал Захаров снова!»

НАГЛЯДНАЯ СУДЬБА

Мотается по универмагу потерянное дитя. Еще о розыске бумагу не объявляли. Миг спустя объявят, мать уже диктует директору набор примет, а ветер горя дует, дует, идет решительный момент. Засматривает тете каждой в лицо: не та, не та, не та! — с отчаянной и горькой жаждой. О, роковая пустота! Замотаны платочком ушки, чернеет родинка у ней: гремят приметы той девчушки над этажами все сильней. Сейчас ее найдут, признают, за ручку к маме отведут и зацелуют, заругают. Сейчас ее найдут, найдут! Быть может, ей и не придется столкнуться больше никогда с судьбой, что на глазах прядется: нагая, наглая беда.

ОДИННАДЦАТОЕ ИЮЛЯ

Перематывает обмотку, размотавшуюся обормотку, сорок первого года солдат. Доживет до сорок второго — там ему сапоги предстоят, а покудова он сурово бестолковый поносит снаряд. По ветру эта брань несется и уносится через плечо. Сорок первого года солнце было, помнится, горячо. Очень жарко солдату. Душно. Доживи, солдат, до зимы! До зимы дожить еще нужно, нужно, чтобы дожили мы. Сорок первый годок у века. У войны — двадцать первый денек. А солдат присел на пенек и глядит задумчиво в реку. В двадцать первый день войны о столетии двадцать первом стоит думать солдатам? Должны! Ну, хотя б для спокойствия нервам. Очень трудно до завтра дожить, до конца войны — много легче. А доживший сможет на плечи груз истории всей возложить. Посредине примерно лета, в двадцать первом военном дне, заседает солдат на пне, и как точно помнится мне — резь в глазах от сильного света.
Поделиться с друзьями: