Том 4. Песнь над водами. Часть III. Реки горят
Шрифт:
— Вот и дикие гуси летят, — старался он начать разговор.
— Время им лететь, вот и летят. Да и гусак, говорят, прилетел. Тоже, видно, время ему.
— Какой гусак? — удивился Павел.
— Так вы ничего не слышали? Хмелянчук, говорят, домой пришел.
— Хмелянчук? Не может быть?
— А кто его знает… Паручиха заходила сюда за мукой, говорила, будто ее детишки видели его у избы.
— Хмелянчук… Ишь ты! И откуда он взялся? Выпустили его, что ли?
— То ли выпустили, то ли сам сбежал, кто знает?
Они задумались. Что же это такое? Возвращается все
— А может, это еще и неправда? Мало ли чего ребятишки наплетут… Увидели кого-нибудь возле его избы, и сейчас — Хмелянчук.
— Может, и так… Но только кому бы там быть, кроме него? К бабе его ведь никто не ходит… А его по рыжей башке узнать нетрудно.
— Если пришел, так покажется же где-нибудь.
— Да уж если пришел, так небось не без умысла… А может, и выдумали ребятишки.
Так они и разошлись, не зная, чему верить. Но Хмелянчук действительно был уже здесь. Однажды вечером, когда его старуха шла в хлев кормить уцелевшего поросенка, она встревожилась, заметив мелькнувшую за сараем темную фигуру. Кому бы это вертеться вокруг их двора? Народ тут такой, что ничего хорошего от него не жди, а дурного дождаться недолго. Она поставила корыто с вареной картофельной шелухой и, вытирая руки об юбку, будто ненароком — так, мол, иду поглядеть на реку, — медленно подошла к углу своего дома. Так и есть, у забора стоял кто-то, не то нищий, не то странник. Уже смеркалось. Она сперва различила только рваную кацавейку и ноги в холщовых обмотках, обвязанных бечевкой.
«Вор, должно быть… Высматривает…» — подумала она с испугом. Но, набравшись храбрости, крикнула:
— Чего вам?
Оборванец подошел поближе. Не веря глазам, она попятилась и вскрикнула.
— Не ори! — шепнул тот. — В избе никого нет?
— Господи Исусе, да ведь это Федя!..
— Федя, Федя, — бормотал он, озираясь. — Что ты, не могла забор хоть колом подпереть?
— Так это снегом… снегом забор повалило, — шептала она, в замешательстве продолжая вытирать о передник уже давно сухие руки.
— Свиньям несешь?
— Какие там свиньи, один поросенок остался… — И вдруг опомнилась. — Господи Исусе, Федя, Федя, живой, здоровый… Федя! — Она кинулась к мужу и всхлипнула, стремительно обхватив его руками. — Господи, а я уж думала тебя убили, замучили, не вернешься уже ко мне… Ой, Федя!
— Тише, баба, а то народ сбежится. В избу пойдем. Работник дома?
— Какой там работник! Работы никакой нет, что ж я дармоеда кормить буду?
— А девка?
— Да что ты, господь с тобой… Ведь она еще при советах от нас ушла… Не помнишь, что ли?
— А новую не взяла?
— На что брать-то? Самой делать нечего, горе такое…
— Да перестань! — грубо прикрикнул он. — До ночи ты меня собираешься во дворе держать, что ли?
Старуха растерянно подхватила корыто, но сразу же поставила его обратно на землю.
— О
господи! Федя…— Федя и Федя, что ты, забыла, как меня зовут?.. Давай, давай в избу!
Она кинулась в избу и трясущимися руками принялась растапливать печь.
— О господи, и как ты только жив остался…
— А с чего это я жив не буду? — пробормотал он, осматриваясь в избе. — Поесть бы дала, вот что.
— Сейчас, сейчас будет… О господи, Федя…
Все валилось из рук. Она хватала то один горшок, то другой и снова останавливалась, вытирая краем платка льющиеся из глаз слезы.
— Сала бы кусок.
— Да откуда же я тебе сала возьму, боже милостивый?
— Разве не колола свинью зимой?
— Свинью! Забрали у меня свинью, и кабанчика забрали, всего один поросенок уцелел, и то уж я его в яме за садом прятала.
— Кто забрал?
— Да кто ж? Немцы забрали… Все дочиста ограбили еще осенью…
— Да перестань ты хныкать! — снова рассердился он. — Давай, что под рукой, только поживей. И самовар поставь.
— Самовар? Чаю нет, сахару нет, какой тут самовар!
— Ну, вижу, ты совсем нищей стала, — сердито проворчал он, когда она поставила перед ним тарелку черных галушек.
— Да как не стать-то? Ведь дочиста ограбили, ничего нет, как сквозь землю все провалилось…
Он молча ел галушки и мрачно оглядывал избу. Все было, как прежде, — и занавески на окнах, и килим над постелью, и обливные миски на полке у печки. Но ему казалось, что он ничего не узнает. В воспоминаниях эта изба казалась ему больше, светлее, чем была в действительности.
Старуха стояла, сложив руки под передником, и следила мокрыми глазами за каждым движением его руки, неохотно несущей ко рту ложку.
— А и плохо ты выглядишь, о господи…
— Будешь тут плохо выглядеть! Да и на твоей бурде тоже не растолстеешь…
— А что же мне, горемычной, делать? Откуда взять?
— Не пищи, не пищи!.. В деревне что слышно?
— Да что ж, в деревне как в деревне… Я-то к ним не хожу, да и они ко мне не ходят…
— А земля как?
Она не поняла.
— Какая земля?
— Ты что, совсем одурела? Наша земля… За рекой, за садом?
— Да что ж? Немцы говорили, все советские порядки отменяются. У кого землю забрали, чтоб им отдали… Да что теперь в этой земле?
— Озимые посеяла?
— Чем же мне было сеять? Весь хлеб, какой был, забрали… До последнего зернышка забрали. Только у тех, кто спрятал, еще горсть-другая найдется…
— А ты не прятала?
Старуха испугалась. Потупив глаза, она беспомощно вертела в руках край передника.
— Потому что… потому что…
— Говори, как человек, — крикнул Хмелянчук. — Чего мычишь?
Она расплакалась.
— Не прятала… Говорили, они ничего брать не будут, культурные. И еще говорили, что раз тебя большевики вывезли, так… А они пришли, забрали… Уж как я просила, как кланялась — забрали, вроде как свое.
— Дура баба, к коменданту надо было идти.
— К ихнему?
— К какому ж еще?
— Ой, Федя, ходили тут, ходили которые к коменданту… Так им еще прикладами надавали, а до коменданта не допустили.