Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 4. Песнь над водами. Часть III. Реки горят
Шрифт:

Ядвига оперлась подбородком о сложенные руки и заслушалась, закрыв глаза. Где она, кто это поет? Крылатый голос Олены, сестры Петра, или голос Ольги? Поют у озера на мостках девушки. Пахнет татарником и мятой, пахнет жасмином из сада, звенит, заливается далекая ночь словами украинской песни.

«Где я, где я вдруг очутилась? В Ольшинах, в звенящих песней Ольшинах?» Хочется забыть обо всем, раствориться в этой чудесной песне, в глубокой мелодии, в знакомых, родных словах. Пойти по росистому лугу, побежать босиком по траве к этим девушкам на мостках… Вернуться туда, в Ольшины.

О ком ты думаешь, Ядвига? О той Ядвиге? О какой Ядвиге? О Ядвиге юной, ничего еще не ведающей, или о другой, которая с помертвевшим сердцем слушала далекую песню, сидя в новом, пахнущем стружками и свежим деревом осадничьем доме? И почему

не льются слезы, почему не сжимается сердце?

Ядвига протягивает руку и в потемках находит теплую, слегка влажную руку Матрены. Больше она уже не выпускает эту близкую, дружескую руку. Нет, нет! Ушли, отлетели, умерли тяжкие мысли. Ушел, развеялся злой кошмар. «Могло ли когда-нибудь быть правдой, что я предала этих людей, что добровольно ушла от них и, вольно или невольно, стала их врагом? Нет, этого не могло быть, разве что приснилось в тяжком сне». Как забавно выговаривает Матрена ее имя: Ядви-ся… Как имя кого-то близкого, кого любишь… Нет, она теперь не обособлена от всех, не сидит одна за наглухо запертыми дверями, за высоким забором, охраняемая злой собакой, подстерегающей в потемках. Ядвига опять вместе с ними. В хорошем и плохом, в горе и радости — вместе с ними. Словно время воротилось, пошло назад… Нет, не назад — оно словно стремительно ринулось вперед, — потому что откуда же иначе взялась бы эта другая Ядвига, которая сидит в темном клубном зале, в далеком Казахстане, и все же чувствует себя дома, среди своих? Ядвига не одинока. Словно увидела мир новыми глазами — и это мир, которого она не знала, которого даже не предчувствовала. Все пережитое тогда приобрело другой оттенок, другой аромат и оказалось совершенно не таким, каким представлялось прежде… Чья же это песенка? Моя, ваша — песенка, слов которой даже не слушаешь, мелодия, которую знаешь до глубины сердца. Начинает один голос — одиноко несется ввысь, бьет крыльями, как птица, один-единственный голос над темнотой замершего зала. Но вот врываются другие — подхватили, поддержали, понесли.

Звенит, колышется зал в мелодии украинской песни. Идут, плывут ровные, дружные голоса и снова расходятся, разбегаются согласно своей, из них самих вырастающей, ими управляющей гармонии.

Кто улыбается тебе, кто шлет тебе привет, Ядвига? Быть может, Петр. Да, быть может, даже Петр. «Ты не мог поступить иначе», — говорит ему Ядвига, будто он может ее услышать. Она говорит так, как разговаривала с ним в своих мыслях раньше, в былые годы: «Теперь и я поступила бы так же. Теперь и я не могла бы простить, не могла бы перекинуть мостик любви над черной бездной измены и предательства».

Да, теперь Ядвига может без боли вспоминать неподвижное, каменное лицо Петра в тот февральский день. Чего же ты хотела, чего ты от него хотела? Чтобы он кинулся к тебе, своей грудью прикрыл тебя от того, что не было роковой случайностью, а лишь неизбежным последствием твоего собственного поступка? Каждый отвечает за себя. Есть поступки, которых ничем нельзя оправдать, и есть последствия их, которые ничто не в состоянии предотвратить. Люди бывают снисходительны, и то не всегда. А жизнь сурова и справедлива, и в такие времена, как сейчас, человек должен быть тоже суров и справедлив, если даже со стороны это кажется бесчеловечным.

Ей вспомнилась маленькая темноволосая женщина-врач, которая когда-то перевязывала ушко ее сыну. Как просто она сказала Ядвиге:

— Да, тридцать девятый и сороковой — это были нелегкие годы. Я работала тогда в госпитале во Львове. Сколько там умирало наших людей, наших лучших людей… От пули, от ножа, от яда… А моего мужа просто толкнули под трамвай.

— Как это? — испугалась Ядвига.

— Под трамвай. Делали и так. Он умер у меня в палате. — Женщина подняла на Ядвигу темные глаза и улыбнулась доброй, грустной улыбкой. — Трудные были годы. Трудные и непонятные, и для многих из нас, и для многих из вас. Да. А когда все стало там налаживаться, когда могла начаться настоящая жизнь, разразилась война.

Конечно, незачем было исповедоваться перед этой маленькой, хрупкой женщиной в том, что в излучине Стыри, в Ольшинах, у Ядвиги была эта самая — как она называется? — «явочная квартира». Конечно, она тогда не понимала этого, но факт оставался фактом. И Петр не мог, не должен был быть иным, чем он был в тот страшный вечер.

«Но, может быть, я еще и потому могу теперь вспоминать

об этом спокойно, Петр, — думалось Ядвиге под напев девушек, — может, еще и потому, что я ведь уже не люблю тебя. И хоть нет у меня обиды на тебя, хоть я знаю, что ты был прав, но нет у меня к тебе и любви. Все кончилось. Кто знает? Может, я могла бы встретить тебя сейчас — и сердце даже не забилось бы сильнее. Поздоровалась бы с тобой спокойно, как со знакомым прежних лет, — только и всего…»

…На сцену вышла казашка. Она колыхалась в своем длинном платье, как тростинка. Лицо смуглое, слегка плоское, темные косы до колен. Госпожа Жулавская так и впилась в нее глазами. Вот она — та, которая, быть может, через час зарежет всех, у кого нет таких кос до колен, нет такого смуглого широкого лица с огромными черными глазами.

Внезапно зазвенели бубны, защебетали свирели. Что за дикая музыка! Именно чего-то в этом роде и ожидала «полковница». Интересно, как будет вопить эта дикарка.

Но тут весь зал вздрогнул. Казалось, зазвучал какой-то неведомый инструмент. Что это — стеклянная флейта, серебряная струна, рассыпающая вокруг алмазные искры? Что она поет? Ведь это знакомые, много раз слышанные слова. Песня о родине, о широкой родной стране, равной которой нет в мире. Но в устах этой девушки песня стала совсем иной, не похожей на себя, словно бы освобожденной от всего земного. Звуки были легче ветра и чище соловьиной песни, они наполнили зал хрустальным звоном. Конечно, поет по-русски. Всех их здесь русифицировали, — цепляется Жулавская за эту мысль, как утопающий за соломинку. «Нет, это немыслимо, невозможно поверить, чтобы в дикой стране, среди дикарей происходило такое, — лихорадочно думает „полковница“. — Здесь, должно быть, какой-то обман, какое-то мошенничество. Ведь не может же быть — девка из колхоза, да еще из казахского колхоза!..»

Последний хрустальный звук вспорхнул к темным доскам потолка и долго дрожал там прозрачным, серебристым лучом.

Вскочила Ядвига, поднялся весь зал, благодаря эту девушку за ее песню дружными аплодисментами. Она улыбалась тихо и смущенно и кланялась восточным поклоном, прижимая скрещенные руки к груди. Еще и еще песня. Теперь она поет по-казахски, рассказывая сперва по-русски содержание. Но в этом нет никакой надобности — могучее волшебство изумительного голоса пленяет сердца, до краев наполняет сладостным волнением. Певицу долго не отпускают со сцены, за нее приходится вступиться Павлу Алексеевичу: ведь так можно и замучить человека. Певица спускается с эстрады и садится в публике, как раз рядом с Жулавской.

Еще пение, танцы, декламация. Концерт затянулся до поздней ночи.

«Наверно, у каждого человека, — думается Ядвиге, — откуда бы он ни был родом, есть две родины: одна — та, где он родился, и та, лучше которой нет на свете. Эта страна дала матери право радоваться рождению своего ребенка, она дала человеку право радоваться своему труду, а этой казахской девушке, которая еще недавно была рабыней, которую продавали и покупали, дала свободу и возможность радовать людей своим голосом».

Павел Алексеевич горячо спорил где-то в сторонке с Канабеком. И тотчас стало известно, что девушка поедет в Алма-Ату, в консерваторию.

— Через несколько лет она будет гордостью всего Казахстана, всего Советского Союза, — говорил Павел Алексеевич.

Побежденный Канабек только вздыхал:

— Эх, ты бы только посмотрела, как она рис сажает!

Небо сверкало в звездной вьюге, серебристое и синее, мерцающее, неправдоподобное небо юга. Госпожа Жулавская куталась в шаль. Она уже оправилась от первого смущения и, возвращаясь к своему обычному состоянию, презрительно оттопыривала губы. Ну да, консерватория! Вздор и ложь! Какие в этой глуши могут быть консерватории? Да и вообще, что за вздор все эти планы… «Через несколько лет», — сказал этот директор. Будто немцы не прут на Кавказ, а здесь не подготовляется восстание! Через несколько лет… Нет, не через несколько лет, а гораздо раньше сюда придут либо немцы, либо англичане и наведут порядок. Не поможет и твой голосок, милая, придется тебе вернуться на свое место — к свиньям, коровам, к навозу. Шутка сказать — «гордость всей страны». И кто? Девка, скотница… Это у них называется культурой! Нет, сами москали никогда не были культурными людьми, а что уж говорить о таких дикарях, как эти казахи? Были они кочующим диким племенем, таким и должны остаться.

Поделиться с друзьями: