Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 4. Песнь над водами. Часть III. Реки горят
Шрифт:

— Ужасно я его объела… И вообще я не знала, что вы здесь ведете бухгалтерию.

— Вы прекрасно знаете, что я не веду бухгалтерии. Просто мне неприятно смотреть на паразитов.

— Прошу оставить меня в покое, это не ваше дело.

— А чье же?

— Даже этот… директор ничего мне не говорит.

— Очень жаль. Но мы тем более обязаны вам это говорить.

— Это почему же?

— Потому что у вас стыда нет. Потому что вы всех поляков срамите.

— Скажите пожалуйста, какой патриотизм… Я даже не думала, что вы считаете себя полькой.

Лицо Ядвиги потемнело.

— А кем же мне себя считать?

— Не знаю, не знаю… — кисло улыбнулась Жулавская. — Я полагала, вы считаете себя… местной.

— Местные здесь разных национальностей.

— Вот именно.

— Да оставь ты ее в покое, — вмешалась, наконец, Анастасия Петровна. — Что уж, старуха она и работать не привыкла. Трудно ей.

— Она

моложе вас. А вам разве не трудно?

— Мне-то? Нет, мне не трудно. Ведь для кого работаем? Для фронта, а там и моя Фрося. Да и кроме того… Живу я давно, много чего в жизни видела. Молодость у меня пропала зря. Я тогда в помещичьей усадьбе работала. У графа. Вот где было трудно! Эх, что вы теперь знаете, что вы можете знать!.. Бывало, каждую корку слезами поливаешь. А сейчас что? На своем работаю. Почет, уважение имею. На старости лет читать-писать меня советская власть научила. Фермой дали мне заведовать, доверили. Даже в газетах про меня писали. А что я раньше была? Темная, безграмотная девка, которую всякий мог обидеть. Я как подумаю о своей молодости, так уж и не знаю, когда я была молода, тогда или теперь? Эх, если бы не война, если бы не война! Посмотрела бы ты, какая бы у нас тут жизнь была! Ведь уже вылезли из нужды, уже вышли на широкую дорогу. Кому это снилось в старые времена, чтобы и клубы, и библиотеки, и театр, и кино — все чтобы для простого человека было! Я вон и на съезды ездила, и перед правительством с трибуны выступала, и сам Сталин слушал, когда я говорила… А ты говоришь, трудно, мол, мне. Нет, я своих лет и не чувствую, работа моя веселая и старость у меня молодая, да и какая это еще старость! Эх, кабы не война… А теперь ты на Жулавскую погляди — что она в жизни знала? Кислая, видать, была жизнь, хоть не голодная и не трудная, но и безрадостная, если она так безо времени постарела. Да и сейчас… От дому далеко, всех своих с этой войной порастеряла, тоже не легко человеку.

— Даром вас объедает, могла бы работать.

— Э, милая моя, сколько уж там она съест… Попрекаете вы ее, попрекаете — и что из того? Сами себе кровь портите — и все… А вы внимания на нее не обращайте, лучше будет.

— Вы бы послушали, что она говорит про вашу страну…

— А пусть говорит. Не отвечай ты ей, так она и говорить не станет, не перед кем будет. С людьми надо терпение иметь.

Но Ядвиге казалось, что все они тут чересчур терпеливы — и Анастасия Петровна и Матрена. Даже Павел Алексеевич спокойно относился к тому, что госпожа Жулавская все еще «присматривается», и не настаивал, чтобы она, наконец, приступила к какой-нибудь работе.

— Жаль мне ее, — объяснял он Ядвиге. — Негодяй-офицеришка бросил старуху на произвол судьбы, обокрал жену… С дочерью она не поладила и осталась одинокая, бездомная, непривычная к работе… Что уж ей кусок хлеба жалеть? Пусть привыкнет, присмотрится, самой захочется что-нибудь делать.

Ядвига слушала, потупив глаза. Да, здесь люди добры чуткой, терпеливой добротой. Они как будто забывают о том, что сами страдают от войны, что война разметала и их гнезда, что смерть подстерегает их близких. Как они работают! Напряженные, как струна, они работают с единственной целью — помочь фронту! Победить, спасти великую советскую родину! И все же они находили в себе сочувствие к этой чужой и неприятной женщине, которая явилась сюда незваная и ничем не желает помочь им. Ядвиге было непонятно, почему они прилагают к себе одну мерку, а к этой Жулавской — другую. От себя они требовали работы сверх сил, спокойствия, непоколебимой веры. От нее не требовали ничего и еще ее жалели. Этот Павел Алексеевич, потерявший руку на фронте, не жалел себя, словно не на него свалилось несчастье, — а жалел эту чужую женщину, тещу полковника из далекой страны. Он умел прочувствовать ее горе — пусть даже она сама была его причиной… Да, и здесь ссорились, и здесь были симпатии и антипатии, и здесь были споры, — но все это было каким-то иным. Без желания принизить, без зависти, без обиды. Люди здесь были добры — простой и мудрой человеческой добротой. Здешние девушки, может, и не умели есть так изысканно, как госпожа Жулавская, и девушка-зоотехник не знала, что к светлому платью не принято надевать темных чулок; но они знали тысячи вещей, о которых ничего не было известно госпоже Жулавской, и они излучали какой-то внутренний свет, который теплой волной охватывал Ядвигу.

— Да, дитя мое, работаю я в этом хлеву, гляжу на этих свинарок, — изливала душу госпожа Роек, — и знаешь, что я тебе скажу? У нас кричали, что в этой «большевии» никакой культуры нет, наши насмехались, что здесь галстука завязать не умеют, что не так вилку держат… А я вот смотрю на них и думаю — далеко еще нам до них. Хо-хо! Вот этому бы научиться. Галстук завязать всякий хам, всякий Лужняк сумеет. А вот как у них… Я уж не знаю, что со мной

и делается, будто другим человеком стала, другими глазами на свет гляжу. Нет, уж теперь я бы не стала терпеть того, что раньше всю жизнь человек терпел. И скажу, дитя мое, что вот вернемся мы домой, так работы будет, работы! Подумать страшно…

— Если Лужняк вас впустит… — улыбнулась Ядвига.

— Да, вот еще и Лужняк… Я думаю, что за них тут, наконец, примутся. Ты слышала, Павел Алексеевич говорил, что опять какие-то мошенничества обнаружены? Между нами говоря, я бы всех этих уполномоченных посольства разогнала на все четыре стороны. Читала в журнале? Оказывается, то, что у нас тут делается, вовсе не исключение, всюду одно и то же — дорвались до пирога, живут на наш счет да еще нам же и головы дурманят. Шувара рассказывал про их газетку, что они в Иране издают, так это ужас что такое! И не скажешь, кто пишет, гитлеровцы или наши… А ведь все это для солдат! И что они с этим Ираном думают, скажи ты мне? Всю войну на печке переждать? Я уж эти сводки просто слушать не могу, сердце сжимается, страшно на карту посмотреть. Столько крови, столько горя. А те сидят в Иране!

«Полковница» тоже слушала сводки. Маленький черный репродуктор, висящий на улице у входа в клуб, собирал вокруг себя по вечерам все население совхоза. В тяжелом молчании люди выслушивали горькие вести, а потом шли на работу и набрасывались на нее с таким неистовством, словно хотели сразу уничтожить последствия тяжелых событий на фронте.

Не так слушала госпожа Жулавская. Крепко сжав тонкие губы, с непроницаемым лицом, она переживала свое торжество. Всего худшего она желала им, этим большевикам. Они завезли ее сюда, в эту дичь и глушь, только за то, что она была помещицей и тещей полковника. Но теперь неизвестно, кому хуже будет. Куда-то они побегут, когда их припрут с двух сторон гитлеровцы и англичане? Союзники… Конечно, англичане ведь не такие глупые. Помаленьку, потихоньку они дождутся случая и покажут им. Недаром генерал Андерс перевел свою армию именно в Иран…

Но мысль об Иране снова напоминала Жулавской польскую делегатуру в местечке и обиды, нанесенные соотечественниками. Никто что-то не приезжал из польского представительства извиняться, приглашать Жулавскую обратно в местечко… С ней не посмеют так обращаться, когда придут англичане! Культурные люди поймут трагедию покинутой женщины, сумеют надлежащим образом позаботиться о ней. И этого недолго ждать. По всему видно, что развязка приближается. Ведь немцы уже дошли почти до Волги!

Ни посланцы Лужняка, ни сам Лужняк не приезжали в совхоз. Но в один прекрасный день Жулавскую вдруг навестил Малевский. Сперва она подумала, что он явился с официальным поручением, и приняла его сухо, холодно, с достоинством. Однако он сразу развеял ее иллюзии.

— По правде сказать, я с этим Лужняком никаких отношений не поддерживаю…

— Почему?

— Да что ж… — поморщился он. — Ярый сторонник Сикорского!.. Да и вообще там своя братия, и не подступишься… Я просто так заехал, осмотреться, узнать, что они тут думают.

— Кто? Большевики?

— Да. Видите ли, надо на что-нибудь решаться. Самое время! Немцы продвигаются, теперь уже каждому дураку ясно, что войне скоро конец, тут и говорить не о чем. Я сам, черт меня возьми, немного просчитался: был бы в андерсовской армии, теперь бы здесь и след мой простыл… Сидел бы себе за границей. Но кто ж его знал? Сомнительно, конечно, это было, а все же думалось: вдруг и в самом деле пошлют на фронт? Ну уж, думаю, дураков нет! А оказалось, что они взяли да ушли, и остальные, кто еще остался, тоже уйдут, говорят. Но теперь поздно, больше они никого не принимают, вот я и сижу на бобах. А тут, черт его знает, что еще может быть…

— Что вы имеете в виду?

— Да что ж… В один прекрасный день возьмут эти казахи ножи в зубы, да и начнут резать большевиков. И спрашивать не станут, кто не казах — под нож! А с нами что тогда будет?..

— Неужели это может быть, боже мой!..

— А что же? Уж они-то воспользуются случаем. Только нам от этого не легче, потому что и нам попадет. Лес рубят — щепки летят.

— И вы думаете, что действительно…

— Да как же может быть иначе? Легко было в мирное время держать их в ежовых рукавицах. А сейчас чекистов на фронт взяли, так что, как начнется резня, так и пойдет и пойдет… Здесь что об этом говорят?

— Здесь? Я ничего не слышала… Они здесь все еще верят в победу, — растерянно ответила госпожа Жулавская. И вдруг почувствовала злобную радость. И пусть, пусть их всех вырежут. Ради этого она согласна, чтобы зарезали и ее. Лишь бы им пришел конец!

— Но только правда ли это? — вдруг забеспокоилась она. — Ведь вот сюда приезжает Канабек…

— Какой еще Канабек?

— Казах из колхоза. И вроде ничего… В хороших отношениях с директором, разговаривает с ним. И в самом совхозе казахи работают — и тоже как будто все в порядке.

Поделиться с друзьями: