Том 9. Учитель музыки
Шрифт:
Сосед, мосье Дора, когда уезжает в Саль-ан-Божолэ, забирается на вокзал за час. А мы – за два. Я-то понемногу привык к здешнему и все в холодном виде могу есть и даже дыню натощак, а Корнетов очень волнуется.
На вокзале мы предъявили наши билеты – у нас и нумерованные места – и бросились к поезду. И только в пути сообразили, что попали не в «рапид», а в «омнибус»: скорые поезда, известно, не обращая внимания на станции, нарочно подпускают паров и гонят – сунься-ка! – а мы останавливались на каждой станции. Но это ничего – летнее время, омнибус куда удобнее экспресса: на экспрессе от жажды измотаешься, а уж на омнибусе, где только вздумается, пей вволю – никто не гонит. И виды природы отчетливее и на города так насмотришься, словно побывал. А какие соборы – мадам Лэ-де-Бреби говорит, что соборы все одинаковые и смотреть нечего…
Доехали благополучно. Но еще не конец: надо еще на автобусе – а ждать его часа два. Пошли в единственное бистро лимонад пить. Время тянулось. И душно и мухи. Отбивались от мух: ноги больно кусают. В России таких мух нету: наша муха садится на открытое место, а эти, как злющие собачонки. Погрохатывала туча и пошел дождик. Вышли мы на дождик, постояли. Прошла гроза. Стал свежий вечер. И только когда смеркнулось, подкатил автобус.
Автобус бежал быстро и если бы не остановки – по пути пассажиров собирать – за час бы поспели, а так провели в дороге до самой ночи. Но и это еще не конец: до «Шато» – места нашего времяпрепровождения, этого «вернейшего средства» – еще автомобиль. Я заметил, все так: расстояния пустяковые и все кажется очень просто, а на самом деле – без автобусов и автомобилей никакое путешествие не обходится, вот и не рассчитаешь!
Кое-как уселись в автомобиль – ночь, ничего не видно, только видно, что дорога не простая: круть и повороты – трясет и бросает – то лбом, то носом.
Остановились, как мне показалось, на пустыре – тишина пропадная. Я думал: «шато» – как рисуется на открытках, а вылезли – так, вроде гостиницы. И сразу я почувствовал, что не туда. Да не воротишь. Повели на второй этаж – лестница: подымай ногу и смотри в оба; а поднялись в коридор – знакомые места: и не гостиница это, а номера – такие в Москве где-нибудь у Рогожской заставы «вокзальные», не то кельи Андрониева монастыря.
Наша комната. Одна лампочка, другая перегорела. Все равно, как-нибудь. Пить очень хочется. Конечно, лимонадом не напьешься: лимонад хорошо в дороге – чаю бы горячего. Хозяйка принесла холодный. И сама она едва на ногах, в чем душа. А папирос она может достать. Только просит оставить денег: «мелочи у нее нет». Я понимаю. Она хотела и ведро унести – руки мыли. Она непременно хочет все сама и не от чего – а из-за какой-то покорности. И как она смотрела, точно вот сейчас мы ее и кокнем, и как говорила – слезы, вот расплачется. И эта мелочь вперед и убогость комнаты – я сразу понял, что это тоже «попугаева болезнь», но какая – осложнения и последствия, от которых меня когда-то предостерегали; в ней, как в зеркале, я увидел всю нашу судьбу – измызганную долю – (в 13-й год революции, чего скрывать, ведь нас тут стесняются!) – запуганный, обескровленный, «поломанный» человек – выброшенный окурок. И я попенял Балдахалу: Балдахал, никуда не выезжавший из Парижа, странный человек, имел страсть собирать адреса пансионов, он и прельстил меня проспектом. Да если бы я знал как оно есть –
PENSION DE FAMILLE 72
dans un ch^ateau
Parc. Ferme `a proximit'e. Air pur
(«Растворение
воздухов» – приписка Балдахала)Ombrage, promenades et excursions. Rivi`ere au pied de la colline. (P^eche 'ecrevisses, truites). A 3 kilom`etres du chef-lieu de canton. Docteur. Pharmacie. Eglise catholique. Plusieurs magasins. Electricit'e dans la maison. T'el'ephone. Jolies chambres. Tr`es bonne cuisine bourgeoise, au beurre exclusivement. Pension compl`ete. On parle francais, allemand, anglais, norv'egien.
Не раскладываясь, молча готовились на ночлег. И я улегся тихо, а под Корнетовым такая поднялась буря – или надавил он волшебные кнопки и пошло стрелять, и ухало и ахало и гром в отдалении погрохатывает. А как успокоилось, полезли таракашки – они ничего не понимают – я не думаю, чтобы кусать полезли, а самим им неприятно под одеяло попасть, на волю хочется – тянет на волю все живое, незадавленное, в такую ночь. Какая ночь! Я поднялся, за мной Корнетов. И оба мы к окну сели – на дорогу.
Так гора – стена наша, а так – дорога. После узнал я, что это монахи выбрали себе такое скрытное место: эту пустынь. Луна вышла из-за горы – и деревья стали черные, а трава белой. И свет не черный, не белый – не мертвый стлал дорогу. Наши таракашки – ничьи их ноги не давят и пальцы не ловят – улизнули по лунной дороге: кто улетел, кто выполз. На воле в чуть мутном свете – настолько от земли – колыхалось, не различаешь, но это чувство жизни подходило с воли в окно к двум голубым огонькам; курим. Мечталось о какой-то жизни без рассуждений, неуловимой и быстротечной – кто ее не назовет однажды: «жизнь прошла!» и о которой в настоящем рассказывает музыка; мечталось об этой жизни и воле – самом простейшем и доступном всем, кто родится и умирает, о первородном, над которым носится дух безумия – насыщенная семенем «туманность». И спать расхотелось и все глядел бы – вот она какая воля!
Когда закричал филин, все вдруг присмирело – зов ли это оттуда или выкрик? – деревья запахнулись, дорога метнулась. И не пенял я на Балдахала: из-за одной такой ночи…
Мы поднялись поздно. Пекло. Никаких воспоминаний о вчерашнем. Везде солнце. И одно утешение, что в Париже еще жарче – дышать нечем. И не пустынность, а просто голое место – никакой скрыти: да, тут когда-нибудь был парк – это еще когда монахи жили в пустыне, а теперь одна-единственная дорожка короткая, вся заросшая кустами. О тени и говорить нечего, только лунная ночь превратила в дремучие эти одинокие редкие деревья. И река одно название – правда, есть что-то там под горой, этой естественной стеной от мира, от вида туда, но сомневаюсь, чтобы купаться, тут и раку не радость. Ферма – раз коровы ходят, значит, где-то есть ферма. Проверяем проспект. И опять я думаю: какая сила и власть слова – из мухи слон!
Кроме хозяйки оказалась еще одна, тоже русская, «константинопольской волны», я подумал: прислуга – нет, помощница. И ничего окурочного, ну, эта не того полета и говорит: не по-норвежски, а «как хочите». Она нам так и сказала: вчера ее очень удивил наш приезд, и что «доместик» (она произносила «доместик» на латинский манер) – доместик Григорий собирается бросить Шато и ехать в Париж – и очень жарко и такая глушь; она бы тоже давно уехала… если бы не одно обстоятельство (а попросту говоря, она откуда-то сбежала) –
– Впрочем, как хочите.
Корнетов пришел в восторг от имени «доместик». Да и понятно – Византия заполняла все его мысли – и ничего не поймешь: доместик Фемы Опсикия Григорий Ивириц кухонный мужик в французском Шато! Но если и непонятно, то знаменательно: такое превращение, возможное в веках и открывающееся только внутренне зорким, в наш исторический век революций осязаемая и очень даже чувствительная реальность для всех; ведь Дантовские рвы и Феодорины «плачужные канавы» который год открыты для публичного обозрения, а действующие лица – мы сами.
Едва дождались вечера – время тянулось, как концертное отделение благотворительного бала для джазбандистов. Но и вечером не стало легче. Где-то погрохатывало, а до нас не достало, и ни такой капельки не капнуло. Гуляли по дороге – в пустыне. Возвращаясь, встретили доместика: угрюмо стоял он у дверей, не замечая нас да и нечего – так стоит человек, решившийся во что бы то ни стало бежать.
И мы решили – сразу-то никак невозможно, ну хотя бы дней пять перетерпим да за доместиком в Париж.
Мы задумали съездить в ближайший пункт – chef lieu de canton, где по проспекту значилась церковь, аптека, почта, доктор и всякие магазины. Вызвали автомобиль и опять по головоломной дороге, теперь при дневном свете, тычась друг в друга и в страхе: или скувырнемся или налетим. Купили папирос и марок, а больше нечего делать, и назад, не дай Бог никому. А за это удовольствие, как стали считать… ну, я хозяйке и сказал, что уезжаем.
Тяжелое было объяснение: ведь мы единственные – нашлись-таки дураки! – ясно, и она рассчитывала, что мы пробудем три недели, как полагается.