Тонкие швейные нити
Шрифт:
Папа сидит в большом кресле у окна, отложив газету. Смотрит на звёзды. И хочется прийти к нему и уткнуться лицом в его колени. Но ведь он всё равно не заметит.
– Для меня она умерла, - сказал он в тот день, когда мы уезжали от неё, из нашего города в Крым.
Он любил её больше, чем мог. Больше, чем может человек любить. Больше, чем Бог дал ему любви. Теперь мы её просто помним, а он - не может её забыть. Кажется, что помнить и не забывать - это одно и тоже, но Мадам Куку сказала, что нет и что лучше бы наш pape нашёл себе другую maman.
После часа положенного нашего отхода ко сну мы с Асей в ночных сорочках
– Я вот всё думаю: а что было бы, если бы выиграли белые? Всё стало бы как раньше?
– ...нет, нет, не стало бы. После войны, после того, как сыновья и отцы становятся на разные стороны, после того, как друзья убивают друг друга, - не стало бы...
Однажды в нашем городе мы пришли домой и поняли, что дома у нас больше нет... Мебель была порублена, зеркала разбиты, папина библиотека сожжена... Мы шли мимо всего этого молча. А потом Ася начала повторять:
– Папа, что это? Почему это? Что это? Зачем? Почему так, папа?..
А он не отвечал. У него что-то такое было с глазами, как будто бы он ослеп: он будто смотрел и не видел, такой у него был взгляд.
В маленькой комнате за кухней плакала наша няня.
– Всё унесли, ироды, всё испортили, всё перебили, ничего не пожалели, - она плакала в свой платок.
– И за что мне Боженька сынка такого дал, за что?..
У нашей няни сын был - она сказала - революционер. И он со своими товарищами-революционерами врывался в чужие дома и крушил всё подряд, и, говорят, даже стрелял в людей, совсем как стреляют на войне.
Я спросила папу:
– Это ведь не война? Война не может быть в одном государстве? Правильно, папа?
А он смотрел на меня молча этим своим странным пустым взглядом и ни-че-го не отвечал...
В Париже - тепло. Нет, даже очень тепло. Пасмурно круглыми днями. Снег выпадает к Рождеству, и то не всегда. И какой-то папин знакомый из Пасси сказал про первые холода: "Вчера было 15 градусов - жуткий мороз!" И нам было смешно. А ещё здесь не строят горки. Здесь всё улицы, улицы, улицы-улицы и больше ничего нет. По вечерам работают кафе и рестораны, на углах мёрзнут цветочницы.
Брат покупает нам с Асей по маленькому нежно-розовому цветку, и мы идём в какое-то кафе слушать приехавшего из России поэта. Поэт рассказывает совсем не стихи даже, он рассказывает, как выбирался из России: как ехал в телеге с сеном и как эту телегу проверяли - тыкали вилами, и даже попали ему по ноге немного, но его не заметили - он был прикрыт ещё деревянной доской.
Во время отступления белых мы были у папиных знакомых в Крыму. Когда мы уезжали, мы видели в последний раз крымский берег... и с нами ехали всё солдаты, солдаты, солдаты. Солдаты играли в карты в каютах, курили на палубах. И в лицах их было что-то страшное. Мы с Асей ходили мимо них, крепко держась за руки.
Ася спрашивала:
– Зоя, а самое страшное - это проигрывать?
А я не знала. А солдаты знали. Солдаты знали, что самое страшное.
Вечером кто-то сказал, что в одной из дальних кают застрелился капитан... и потом солдаты всю ночь молчали. И лица у них были очень понятные: такие, что спрашивать ни о чём не хотелось...
Брат приводит нас домой, держа за руки, отпускает ненадолго мою ладонь, чтоб нажать на кнопку электрического звонка, а потом берёт её вновь, улыбается нам, и спрашивает, замёрзли ли мы.
Но это же Париж, как тут можно замёрзнуть?
Мы с Асей вспоминаем те дни, когда мороз был трескучий, забирался прямо под варежки, и на Рождество нам с Асей подарили по муфточке. На заре город искрился весь в инее, и мы, замерзая в пролётке, жались к отцу, а он завидовал нашим муфточкам. Огненный солнечный шар катился над городом, и всё вокруг было розовым из-за рассвета. И пахло дымком от растопки печей...Папа встречает нас усталый и какой-то нежный, мягкий, как будто бы у нас не папа, а облако, сахарная вата... Казалось, обнимешь его - и он растает... Тёплые зимы плохо действуют на русских.
В нашем городе Жорж почему-то постоянно, как взрослый, ругал меня за отсутствие шапки на голове. Может быть, он даже уже считался настоящим взрослым.
– Опять без головы пошла, - ворчливо говорил он, наблюдая за тем, как я надеваю на ноги зимние вишнёвые сапожки.
– Нет, почему? Вот она - голова!
– и я стучала по голове.
– А вот будешь ходить без шапки, и головы у тебя не станет!
– Как это может быть?
– язвила я, становясь руки в боки.
– А вот так!
– и он, закрвы голову свитером, застёгивал его на все пуговицы, скрывая своё лицо.
– Вот видишь!
– бубнил он изнутри и забавно покачивал свитером. И казалось, что головы у него правда нет.
Я смеялась, и уличив момент улизнуть, сбегала вниз по лестнице.
– Зойка! Зойка, вернись! Папе расскажу!
– он махал мне с балкона моей шапкой.
Я хихикала и скрипела снегом.
В Париже шапка не нужна почти никогда. Я даже скучаю без неё.
Вечерами мы с Асей сидим на окне. Мы ставим сюда лампу, перелистываем книжки. Снег мотыльками бьётся в окна. Снег в Париже не такой, как в Петрограде. Здесь он как мотыльки, а в нашем городе он как белые куриные перья...
Иногда Ася глубоко вздыхает и спрашивает:
– Сколько нам ещё надо здесь оставаться?
А Жорж всё одно:
– Не знаю, не знаю, не знаю...
По осени мы собирали в русских кварталах листья. Листья здесь тоже были незнакомыми, как писатели и как язык. С букетами листьев мы ходили смотреть на Эйфелеву башню. Был туман, Ася промочила туфельку в луже, и Эйфелеву башню мы видели только наполовину... А потом мы бывали у каких-то знакомых Жоржа, поэтов. Они угощали пирожными и настоящим чаем. Морковный чай мы тоже любили, любили буржуйку в комнате брата. Любили смотреть, как Марфа - наша горничная - растапливает старый камин... Теперь мы растапливаем узоры на французских стёклах дыханием, потом прикладываем к ним наши русские монетки - много-много кружочков у нас на окне... Мы здесь не потому, что к этому стремились, и наше время тянется и тянется. Это бесконечные дни... Каждое утро мы ждём вечера. Каждый вечер мы ждём ночи: в темноте, лёжа под одеялом, легче надеяться на возвращение.
Мадам Куку, как всегда чем-то недовольная, зовёт нас ужинать...
Мы накрываем ломбертный столик одеялом - получается домик. Под одеялом тепло даже в ночной пижаме. Мы достали с полки несколько книг, выбираем, какую будем читать. Папа всё ещё сидит у окна. Взгляд его всегда на одной и той же звезде, я заметила. Я даже рассматривала её в подзорную трубу, которую нам с Асей подарил Жорж. Папа нам больше не читает. Когда мы подходим к нему с книжкой, он даже не замечает нас... Ему сказали, что мама собственноручно поставила свою подпись в бумаге о расстреле какого-то папиного друга.