Тоже Эйнштейн
Шрифт:
В этот раз ответ пришел быстро. Не упоминая о моем втором письме, Альберт выражал удивление и восторг, но уверял, что приехать пока не может. Он привел два довода: во-первых, у него гостит его двоюродный брат, Роберт Кох, а поскольку Роберт потерял обратный билет и ждет от матери денег на новый, то день его отъезда пока неизвестен. Во-вторых, у самого Альберта из его ста пятидесяти франков в месяц не осталось на билет до Штайн-ам-Рейн.
Письмо заканчивалось бесчисленными «любимая» и «милая колдунья», но никакие ласковые прозвища не могли меня успокоить. Неужели он думает, что меня можно так дешево купить? Как он посмел не приехать сразу же? Неужели мать наконец допекла его? Сложность с кузеном еще можно было понять — мне самой не
Вместе с обидной запиской пришло несколько книг из библиотеки Альберта — видимо, чтобы мне было чем заняться до его приезда. Я пыталась сосредоточиться на учебнике психологии Огюста Фореля, директора знаменитой клиники Бургхёльцли в Цюрихе, но тщетно. Особенно после того, как в назначенный день приезда пришло новое письмо с просьбами подождать еще. Альберт винил работу, кузена, финансовое положение — только не самого себя.
В этот раз я не сумела сдержать гнев. Если он не может найти ни денег, ни времени, чтобы доехать до соседней станции, после того как я ехала к нему через несколько стран, то какой верности своим обязательствам от него можно ждать? Я отправила еще одно письмо, в котором дала ему три дня. Через три дня у меня должны были кончиться деньги.
Но Альберт так и не приехал. Я напрасно прождала до тех пор, пока отель «Штайнерхоф» не стал мне не по карману. Через десять дней я вернулась в Кач одна.
Поездка не помогла мне залечить раны, а только растравила их. Видимо, с этой беременностью мне придется справляться одной, как и опасались мои родители.
Глава двадцатая
Я кричала. Мама вытирала мне лоб, а я слышала в комнате какие-то гортанные стоны. Разве с нами тут есть еще кто-то? Ведь не я же издаю такие звуки. Крик — да, но не этот отчаянный, звериный вой?
— Что это за шум, мама? — спросила я охрипшим от крика голосом.
Мама странно посмотрела на меня.
— Мица, шум здесь только от тебя.
Как такое может быть? Неужели это мой голос? Неужели это мое тело?
Меня накрыла новая волна боли. Я крепко сжала мамину руку, а акушерка, госпожа Коначек, снова стала осматривать меня. Я пыталась дышать, как она велела, и успокоиться, но тело корчилось в конвульсиях, и все новые приступы режущей боли пронзали меня насквозь. Когда же это кончится?
— Уже скоро, — объявила госпожа Коначек.
Скоро? Роды длились уже два дня. Долго я этого не вынесу. Госпожа Коначек предупредила, что при таком заболевании бедра, как у меня, роды могут быть необычайно долгими. Я страшно устала, но боль не давала уснуть.
Я взглянула в знакомые глаза акушерки, которая принимала всех моих братьев и сестер, живых и мертвых, и меня саму.
— Подумайте о чем-нибудь приятном, а мы с вашей мамой пока сходим к колодцу за свежей водой, — сказала она, похлопывая меня по руке.
О чем-нибудь приятном? Раньше, чтобы отвлечься на что-то приятное, я стала бы думать об Альберте. Однако после Шаффхаузена я потеряла к нему всякое доверие, и мысли о нем уже не вызывали такой простодушной радости. Как я могла верить человеку, который не доехал ко мне в Штайн-ам-Рейн, когда я проехала не одну страну, чтобы встретиться с ним? Меня уже не волновали новости в письмах, лежавших без ответа неделями, о том, что должность в патентном бюро в Берне, о которой герр Гроссман упоминал в кафе «Шпрюнгли», у Альберта, можно сказать, в кармане, — те самые
новости, которые я когда-то мечтала услышать. Чувствуя в моем молчании осуждение, Альберт старался успокоить меня, клялся в любви и спрашивал, не затерялись ли на почте мои ответные письма, но эти пустые слова на меня больше не действовали. Прошли те времена, когда слов было достаточно, теперь я хотела поступков.Я бы так и продолжала хранить молчание, в котором беззвучно изливалась моя обида и гнев, если бы не мама. Осенью, когда все вернулись в Нови-Сад, мы с ней остались в Шпиле до тех пор, пока мне не придет время рожать. Так было спокойнее, учитывая, что мы еще не определились с будущим ребенка. Чтобы не давать повода для сплетен злым языкам в Каче, было решено обойтись услугами одной-единственной горничной, которой можно было доверять, и мы с мамой впервые в жизни остались почти одни.
К моему удивлению, заведенный мамой домашний распорядок успокаивал меня, и вскоре наши дни потекли спокойно и размеренно. Я была с мамой, когда она меняла белье, мыла полы, развешивала белье, готовила еду. Всем домашним делам, от которых папа ограждал меня, убеждая готовиться к профессиональной деятельности, интеллектуальной жизни, а не к домашнему хозяйству, я стала впервые учиться только в двадцать четыре года. Незамужней и беременной в двадцать четыре года. Но мама не стыдила меня, а напротив, уважительно и заботливо приобщала к традиционной женской сфере.
В один из таких мирных дней, когда мы с ней, приготовив на ужин превосходное рагу, сидели у камина, мама обратила внимание на пачку писем от Альберта и на то, что все они остались без ответа. Она спросила:
— Ты что же, Мица, так и не ответишь ему?
Я удивленно подняла на нее глаза. Мама никогда не говорила со мной ни об Альберте, ни о будущем. Мы жили в непроницаемом пузыре настоящего: дом, который никогда даже не предназначался для того, чтобы жить там зимой, стал для нас убежищем от всего мира.
— Нет, мама.
— Я понимаю твой гнев, Мица. Альберт ввел тебя в грех, а нести его бремя досталось тебе одной. Но пожалуйста, не перекладывай этот грех на своего ребенка, если у тебя есть надежда дать ему нормальную семью — мать и отца.
Я удивленно посмотрела на маму. Ее совет прямо противоречил папиному: порвать с Альбертом.
— Не знаю, смогу ли я, мама. Он ведь даже не навестил меня ни разу за столько месяцев.
Папа не скрывал своей ярости из-за того, что Альберт так и не появился, и я полагала, что мама разделяет его чувства, хотя и не говорит об этом. Я не решилась рассказать ей о самом худшем: об отказе увидеться со мной в Штайн-на-Рейне. Я боялась выплеснуть на маму так старательно сдерживаемый гнев.
— Прости Альберта, как Бог прощает нас, и используй любую возможность, какую он тебе пошлет, чтобы узаконить свое дитя.
Мама была права. Наказывая своим молчанием Альберта, я наказывала только нашего ребенка. В гневе я забыла об этом простом факте. Я стала отвечать Альберту и даже отправила ему, с маминой помощью и по ее совету, подарок к Рождеству — за несколько дней до начала схваток.
Но теперь было не до приятных воспоминаний. Были только я, боль и мои крики.
— Мама! — кричала я.
Они с акушеркой все никак не несли ведра со свежей водой. Я слышала, как за окном бушует гроза, как ветер стучит в окно, а где-то вдалеке раздаются раскаты грома. Не случилось ли чего-то с мамой и госпожой Коначек, пока они набирали воду? Я молила Бога, чтобы они были целы и невредимы. Схватки становились все чаще, и я боялась, что одна не справлюсь. Боль пронизывала меня насквозь — не только в родовых путях, но и в спине, и в бедрах. Казалось, тело разрывается на части.
Мама с акушеркой вбежали в комнату и замерли, увидев меня. Выражение на их лицах было хуже любой боли. Очевидно, случилось что-то ужасное. Бормоча молитвы, мама поставила ведра с водой на пол и опустилась на колени у кровати, а акушерка встала у меня в ногах.