Трав медвяных цветенье
Шрифт:
– Петре! – совсем в других краях огорчённо срывал шапку со вспотевшей макушки Никола, – ну, что ты скажешь? Экая жарынь! Считай, лето – толку нету! Ведь разве что не сквозь решето все просеяли… заметки везде поставили, людей верных… а – никак не пересечёмся! Весь мир знает – ищут Гназда, приглядываются! Он же – как оса сквозь паутину!
– Чудно… – в задумчивости пожёвывал травинку Пётр, лениво покачиваясь в седле, – видали его и там, и сям – а всегда одного. Может, верное гнездо у него? Только так сходится – не тянет его к одному месту! Лёгок больно! Лишнего дня нигде не задержится. И вести о нём по всему свету рассыпаны…
– Чую! Чую – быть ему в Юдре! – остервенело взнуздывал коня Зар, –
– Ишь как?! – кривил губы Василь, оглаживая жеребца, – Петра-Павла в Смоле отметили… всё караулили… должен был прибыть! Стерегли-стерегли! Ведь вот оно – тут! Отыскали – ну, просто для него, как по заказу! Лучше не бывает! Славное прибежище! Вдоль-поперёк – весь град обрыскали!
– Нечего тут больше рыскать! – махнул рукой Азарий, – видать, путь ему иначе лёг! В Юдре стоит связи процедить!
Василь вскочил на лошадь и, чуть оглянувшись на давший им ночлег наёмный приют, тронул поводья:
– Что же… С Богом! Давай… вон! Известковой улицей… сразу выйдем в ворота… на Юдру…
Зар удовлетворённо кивнул:
– Оно верно! По Песчаной-то – переулками крутиться надоест…
Дружки пустили коней шагом, больше уже не оборачиваясь. В тот момент, как скрылись за поворотом хвосты лошадей, из-за угла с Песчаной улицы показалась грустная морда девственной кобылки.
Она могла бы появиться и раньше. Задержало её весьма печальное событие: только что, сдержанно поторговавшись, Стах продал Гнедого. Тот покорно последовал за новым хозяином, не сводя с подружки тоскующего взора, отчего путался ногами и ржал с надсадным упрёком. Голос дрожал от переполнявшего чувства. Из глаз кобылки капали на мостовую крупные слёзы.
Впрочем – человеку незаметные. Во всяком случае, Стах не придал им значения. Эти девичьи печали! Шут их разберёт! Сначала жалуются на приставания, потом – на расставания!
«Решили – продаём? Баста! Чего нюни распустила, дурёха?»
«У-у-у… и-и-и-а…»
«Ничего! Потерпишь!»
Конечно, потерпит. Что делать лошадке, как не терпеть? И не до лошадиных скорбей Стаху! Счастлив он! А когда человек счастлив – ничего-никого вокруг не замечает, и любые горести за радости принимаются!
Потому всю дорогу ехал Гназд в томном одурении, размякший от зноя летнего… от пути мерного… а ещё от сладостных воспоминаний, что сами собой всплывали… нет… не в голове… в нём во всём… в каждом кусочке, составляющем тело… внутри и снаружи… отовсюду подёргивало и посасывало – зовущее, увлекающее! И крепкая ладонь уверенно придерживала сидевшую впереди в седле красавицу с чувством собственности.
Воспоминания так и плавали в молодце, ни на минуту не отступая, и не отвлекали от них ни заботы пути, ни торговые сделки, ни густое кисейное покрывало, прятавшее сокровенный Стахов клад. Лишь для Стаха и наедине поднимется покрывало по-женски одетой и заплетённой на две закрученных косы Евлалии, с чем, покорно глаза опустив, ресницами скрыв радость, она согласилась. И так пусть и будет впредь! Чтобы жену… – а Стах настойчиво женой называл, когда приходилось говорить о ней… смакуя и чаще, чем следовало… жена! теперь уж точно, не девица! посмейте молвить иначе! – не видели и не могли узнать или описать. Во-первых – до Гназдов бы не дошло, во-вторых – пулю бы не схлопотать из-за красавицы.
Красавиц надо беречь и прятать. И если не удаётся защитить их крепостными стенами Гназдов – пусть оплотом станет нежная узорочатая кисея. Тайна.
Существовала ещё другая тайна, которую Стах болезненно пёкся сохранить, перелить в прошлое и вообще сжить со свету. И, похоже – это ему удалось. Там. В глухих лесах, на жарких солнечных полянах вокруг Нунёхиной деревни. Это тоже вплеталось в сладчайшие воспоминания, и мужик лелеял его не меньше самого, что ни на есть, пронзительного момента. Момент, конечно, будоражил немыслимо, ослеплял до судорог, но и лапушка, спохватившаяся гораздо позже, когда,
казалось бы, улеглись все страсти, отшумели ветры-бури – умиляла и вскручивала чувства. Стах удовлетворённо посмеивался. «Что это было», спрашивает! Что? Гром и молния! Грозовые раскаты! Жар-накал такой силы, что ничего в нём не поймёшь! От перегрева голова одурелая. «Что это было…» Девица! Конечно, девица! И теперь нет в том сомнений. Лишние доказательства получил Гназд – и тут всё налицо: с искренней озабоченностью дева искала то – чего, собственно, быть не могло. Ну, и понятно – он скрыл следы.Сколь следов не нашлось – и упрёков не дождался. Только удивлённо мигающие глаза. Помигали – вопросы пошли. А молодец не отвечает. Знай, похохатывает. На том и смирилась. Где, где? В мяте душистой!
Прохладой дышит мята-трава и по природе своей должна бы утишать она пылкость, от страстей жарких уводить куда-нибудь в помыслы небесные. На это – девичью осторожность если копнуть – у Лалы немалая надежда была. Как прогулялись они со Стахом с Нунёхина двора, и как поняла девица на той лесной прогулке, что неплохо бы унять с каждой минутой всё более крепчавшее молодецкое буйство – пришло тут в голову спросить о слышанных от Нунёхи мятных полянах. Де, есть в лесах здешних – поляны сплошь душицей-мятой покрытые. Ну, а Стаху – то и надобно. Подальше в лес, поглубже в чащу, от глаза людского, помехи всяческой. И зашли молодец с девицей невесть куда. И заблудились в дебрях цветущих. В цветущие дебри объятий – упали по нечаянности.
Оказалось – не снадобье вовсе мята-трава от желаний горячих, и не хватит никакой мятной прохлады угасить жар ненасытный. Напротив! Пуще! Прохлада та – как лёд в жару, обжигает. Густа душица, пригретая солнцем! Мягка да упруга! Против мягкости-упругости той – не нашлось преград.
Оно, конечно – всхлопотало Гназдово воспитание! В последний миг, в бездну валясь – забила крылами бдительная совесть! Спохватилась нежная ручка, вцепилась в соломинку, привычно упёрлась молодцу в грудь! Но Стах уже решил для себя этот вопрос и потому упрямую ладошку со всею лаской оторвал от груди – да и завернул куда-подальше… девушке за спину. А чтоб из-за спины не выдёргивалась – заключил намертво между спиной да мятой упругой. Остатки же девичьей воли – безумная речь пресекла:
– Всё на свою голову беру, Лалу! Мой грех – мой ответ! И раз я на это пошёл – ты мне тут не перечь…
Речь безумная. Потому как – может ли кто судить о будущем неведомом? Только все доводы, все слабые «нельзя» потонули в кипящей пучине.
Там, в пучине-то в этой, плохо – что: голова вовсе отказывает. Кружится в ослепительных ласках. Уж про ласки-то, по лугам-камышам нагулявшись – Стах сведущ был. Что могла девушка против него? Задыхаясь, лепетала что-то жалобное. И, задыхаясь, клялся Стах: «Не лишу невинности!»
Ещё бы!
Но всё было жутко-сладко! Боже мой! Трепетавшие юные прелести! Прямо-таки язвящие огненные стрелы жадных губ! Обессилившее безвольное тело! Эта лакомая сочность! Нежная мякоть! Дальше – больше. Вот уж лемех плуга вонзился в тучную пашню и провёл первую борозду! Ну – а с первый борозды – пошла себе пахота! Мелкой зябью, глубокими пластами. Досыта, до одури, совсем по-сумасшедшему. Пока не пронзила обоих острая сладость, и внезапный покой не пресек зыбкое сознание.
И всё это без конца перебирал Стах в памяти. Не так, как затронуто здесь. Совсем не так. В корне – не так. А совершенно по-другому. Потому что – касательно этих минут – голова отказала ему. Крепко и надолго. Может – на всю жизнь…
– Что это было? – едва слышно спросила Лала, наконец, обретя рассудок. При потере которого – всё же меркнувшим слухом уловила она нежданные клятвы, и странное Стахово противоречие побудило в ней теперь сомненья. Вот тогда – Стах с широкой улыбкой взглянул на неё – и засмеялся. И потом – смеялся то и дело. Смеялся много. Оттого, что было ему весело. Был он счастлив. И вообще – всё прочее просто не имело значения.