Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Три песеты прошлого
Шрифт:

— Продолжай. Продолжай.

И теперь это слово уже не испугало, а взбудоражило Висенте, он решил взять инициативу на себя и сказал:

— Ну пошли, фиг с ними, — и стал проталкиваться к выходу.

У двери обернулся и увидел Экспосито все еще у стойки, он потягивал коньяк и задумчиво глядел перед собой, и Висенте невольно продекламировал:

Бесконечность печальной улыбки, словно мне уготована гибель.

Эти строчки, совершенно отчужденные и далекие, излились из его души как нечто принадлежащее Экспосито — но, черт побери, это же мое, что он вообразил, эй, эй, ты идешь или нет, — Экспосито, не глядя на него, помахал рукой, иду, мол, и Висенте вышел, — подумаешь, смотрит в бесконечность, а я улыбнусь с этой вот бесконечной печалью, только и всего.

Но улыбка не получилась.

И вот они пришли в “Батаклан”. Входили они туда, испытывая каждый раз лихорадочное волнение. А как же иначе? Возле кассы стоял контролер, головорез с такой мордой,

какую встретишь разве что на обложке детективного романа, вечно бормотавший ругательства, шевелил приклеившимся в уголке рта окурком сигары, несколько секунд он смотрел на тебя и прикидывал, не дать ли тебе от ворот поворот как несовершеннолетнему, ну и сволочь, случалось, он останавливал Висенте, Бернабе тоже, тот был пониже ростом, хоть и шире в плечах, но Экспосито — никогда, это уж извините. На этот раз Висенте повезло, и оба вошли в зал, лихорадка поутихла. Увидели ту же картину, что и в другие дни. Оркестрик — так его тогда именовали — резкими звуками, напоминавшими собачий лай, сопровождал подергивания артистки, которую объявляли как красавицу, Венеру, богиню, куколку, она и в самом деле была как фигурка из слоновой кости, алебастра и даже красного дерева. От фантасмагории варьете, от этого выцветшего сна былых лет остались единственно лишь слова, фривольные слова, порхавшие как бабочки, слова, которыми рекламировали обнаженных красоток, с тем чтобы все они, от девочек из кордебалета до примадонны, казались потрясающе соблазнительными. И время от времени бабочки опускались — скажем, как дождь лепестков (а почему бы так не сказать?) — на несравненные “каталоги” (самое блудливое из этих слов, имевшее тогда хождение у всех газетчиков и журналистов), которые составлялись после больших празднеств и иллюстрировались красочными фотографиями, и псевдонимы артисток хотя и напоминали детские имена, но были шикарно-развратными: Мими, Тото — или же носили поэтически-сладострастный оттенок: Восточный Жаворонок, Черная Венера. А еще были и такие псевдонимы, которые казались цирковыми, принадлежавшими то ли воздушным гимнасткам, то ли эквилибристкам: сестры Габальдон, Три Ласточки… И надо сказать, в большинстве своем это были роскошные женщины, они выходили на сцену в наряде, состоявшем из усыпанного блестками узенького треугольника на бедрах и такого же узенького лифчика, который прикрывал лишь соски, а иногда к этому еще добавляли газовый шлейф и пышный султан из страусовых перьев; и вот в самом начале представления Висенте показалось, что одна смазливая хористочка, которая не была в дикарском наряде с перьями, так как исполняла роль маленькой девочки, послала ему нежную улыбку. Висенте сказал себе: да нет, не может быть, это все касалья, — а хористочка пела наивно-непристойную песенку в детской манере, на ней были короткая юбочка, едва прикрывавшая парчовые трусики, туго завязанный бант и белые носки, в руках у нее был обруч, который она гоняла взад-вперед, и так как по ходу действия девочка должна была уснуть у ворот монастыря, хористочка прилегла и принялась сосать большой палец, как это делают перед сном маленькие дети, и тут Висенте заметил, как она ему подмигнула, и сказал себе: нет, при чем тут касалья, это она мне подмигивает, — и он чуть с ума не сошел от радости, подмигнул ей в ответ, а хористочка, вместо того чтобы уснуть, встала и снова запела, язык не повернется повторить, что она пела, потом убежала, гоня перед собой обруч и посылая публике воздушный поцелуй, вслед ей неслись аплодисменты и одобрительные выкрики, но через минуту Висенте забыл о ней, потому что — да ты слушай, слушай — на сцену начали выходить эти самые дикарки, ну, почти что голые, голые до обалдения, честное слово, мне даже стало дурно, так заколотилось сердце, а как бы ты думал, ведь то, о чем ты грезил, вдруг предстает перед тобой наяву — каково? — именно так, дружище, все у них было видно, все-все, даже не верится, и ты повторяешь себе: нет, это не сон, это наяву, а потом они начали танец живота, крутя пупком восьмерки, вздрагивали, дергались, клонились назад, назад, назад (назад! — орала почтенная публика), — не как тростинки клонюсь я назад, их буйный ветер клонит назад, их слава клонит назад — славе их помогал луч прожектора, метавшийся по сцене, помогала подсветка: то вспыхнет красным адским пламенем, то зальет голубым лунным светом, то вдруг погаснет (для пущего эффекта, но на публику это действовало), то заиграет призрачно мерцающей радугой, — Бернабе говорил, что это делается реостатом, — и наконец самый шик, едва усидишь на месте: чистый белый свет электрических ламп, он больше всего подходил к обнаженным телам, тут уж они оказывались действительно нагими, как будто до сих пор светотехника, игра красок прикрывала их наготу, а почтеннейшая публика, сам понимаешь, состояла из одних кавалеров, и у каждого на откидном столике перед креслом стояла рюмка, все наслаждались созерцанием красоток, а часто и подпевали.

В тот вечер Висенте тоже пел. А раньше он в “Батаклане” рта не открывал. Касалья? Каждый раз, как сердце екало, он вспоминал, что искал невозможной любви, понимал, что сердце его стучит вхолостую. Не столько из-за невозможности его любви, сколько оттого, что он искал этой невозможности. И Висенте спрашивал себя, не сердится ли он на Экспосито. Тому все равно, чего он искал, ему-то что. Ему-то что. Ему? На все плевать. Вот он сидит: равнодушный, пресыщенный, почти не аплодирует, погляди-ка на него — хлоп, хлоп, хлоп, хлоп, к тому же ничего мне не говорит ни о моих стихах, ни о чем другом, ну и я не заговорю, пусть с ним заговаривает его дедушка. Вдоль их ряда кресел шел официант, из тех, что обносили почтеннейшую публику выпивкой. Балансировал, высоко держа поднос, задевая своими коленями колени сидящих. Висенте отвел в сторону колени — вот зараза, куда прет этот тип, чего ему надо, а этому типу надо было всего-навсего добраться до Экспосито и вручить ему сложенный вчетверо листок бумаги. И в голове Висенте молнией мелькнула мысль: это

записка от хористочки. От той, что мне улыбалась. Улыбалась мне. Та, что мне… Та самая. Конечно, они знакомы. Сейчас Экспосито встанет и извинится передо мной. И Экспосито встал, сказал: извини, тысячу раз извини, — он ничем не похвастался, и видно было, что ему это в тягость, но он все же пошел: это пустяки, ничего особенного, извини, завтра расскажу, — и ушел. А Висенте удалось еще только раз увидеть его живым.

9

[Вис слушал, особенно не вникая в смысл, он налаживал японский кассетник и рассеянно поглядывал по сторонам, видел на фотографиях воздушную фату невест, а Бла с восхищением разглядывала стол с жаровней, и, когда Вис закрывал глаза, перед ним порхали белые бабочки, какая красота, оглядывал стены и снова видел белую фату и еще фотографии двух-трех девушек в белых или светлых платьях, а выше на стене — барельеф, изображавший тайную вечерю: золотистые бороды, белые одежды, кроткие глаза.

Вис — Пожалуйста, поделитесь с нами вашими воспоминаниями.

Мерседес — То есть… О том времени, когда Хасинто сидел в тюрьме. И до…

Вис — До конца.

Мерседес — До конца. Отсюда его увели третьего мая…

Мерседес шестьдесят восемь лет, у нее седые волосы и молодой взгляд.

…и отвезли в тюрьму Вильякаррильо.

Вис — Третьего мая…

Мерседес — Тридцать девятого года. Держали его в Санта-Марии, потом послали в главную тюрьму. Там он и сидел до суда. До первого августа. И приговорили к смертной казни.

У Мерседес молодые глаза, светло-карие, блестящие.

И все это время я пробыла в Вильякаррильо, знаете, все ждала этого дня. Меня обманывали, говорили, мол, ничего страшного, жив останется… Я, кажется, утешалась, верила, что мужа минует беда.

Но она не миновала. Как осудили, еще четыре месяца и шесть дней я его не видела. Его увезли и посадили в подвал аюнтамьенто, а через четыре месяца и шесть дней его убили. Шестого декабря тридцать девятого года. За месяц до Богоявления. В тот день, утром, расстреляли восьмерых. А их жен выгнали, потому что, когда пустили женщин к мужьям, они стали обнимать их и целовать, но не выдержали, стали плакать, причитать. И их выгнали.

Вис — Значит, их впустили…

Мерседес — …только жен тех, кого вели на смерть. Попрощаться. А меня оставили с ним до последней минуты. Я сдержала себя. Тех всех повыгоняли, и тогда я собралась с духом, чтобы не выставили и меня. И меня оставили. Я выдержала.

И вот час настал.

Их расстреляли в половине десятого.

В половине десятого утра.

Утром.

А в восемь я уже начала его обряжать.

Живого.

Когда я буду умирать, сказал себе Вис, я вспомню эти слова, услышу этот голос.

В восемь утра.

Не пролила ни слезинки. Когда стала надевать на него носки, они не лезли на ноги. Никогда не забуду. Ноги у него были как ледяные.

Но он был жив, дышал.

Когда я буду умирать.

А он говорил мне: “Сердце твое не выдержит, растает оно, как соль в воде”.

Что в жизни я слышал, что пережил до того, как услышал эти слова?

“Ничего, я выдержу. Одного хочу: побыть еще с тобой”. Обрядила как следует, а вот стала застегивать жилетку… Знаете, тогда все их носили. И конечно, я все-таки нервничала.

На одной из фотографий были запечатлены Хасинто и Мерседес в день свадьбы. Эта фотография сама собой выделялась среди других свадебных фотографий. Она сделана была, видимо, в начале тридцатых годов. Молодые стояли под руку, серьезные и гордые, казались самыми молодыми из всех новобрачных. На голове Мерседес был венок из цветов, Хасинто крепко стиснул в зубах горящую сигарету, левую руку держал по шву, прическа у него была с пробором посередине. Во что же одевала его Мерседес перед смертью? Скорей всего, вытащила из шкафа этот самый свадебный костюм. Брюки, пиджак с плечиками, с широкими лацканами и жилет. За два, три или четыре года, прошедшие после свадьбы, он, наверно, надевал его только по большим праздникам.

Конечно, я нервничала, никак не могла застегнуть пуговицы. А он мне и говорит: “Сейчас ты увидишь. Увидишь, как я застегнусь и что значит зажать себя в кулак. На пять минут, которые мне осталось жить. В кулак. Гляди. Ни твои отец с матерью, ни кто другой не смогли нас разлучить, а эти разлучают нас навсегда”.

Сердце у меня сжалось, и я говорю ему: “Не хочу я такого великого несчастья. Я отдам им свою дочь. Отдам правую руку. Отдам обе ноги, лишь бы нас с тобой не разлучали”.

Потом я взялась за кошелек. И сказала ему: “У меня еще осталось денег тебе на гроб”. И вытаскиваю бумажку. Он ее взял и говорит: “Ты не стыдись моей казни, преступником не был я. Только за верность идее они осудили меня”.

Простите, голова у меня, когда я говорю об этом… Бывает, даже не могу… Осталось сказать немного… Когда я надевала на него штаны, он сказал: “Погоди…” Оторвал завязку внизу на белых штанах, тогда, помните, их внизу завязывали.

Белые штаны с завязками… Длинные крестьянские кальсоны. Конечно, кальсоны. Белые. Но Вис не сказал ничего, не хотел прерывать Мерседес своими пустяковыми домыслами.

Я спрашиваю: “А это для чего?” А он: “Это для того, чтобы ты, если сможешь, отвезла меня в родные края, поближе к тебе. Ведь сюда ты не сможешь приходить, чтоб побыть со мной”. А уж потом-то, это я точно вам говорю, я поняла: ведь их и в тот день было много, а сколько расстреляли до этого… И я знала наверняка, что забрать его тело не разрешат. До сих пор сердце болит.

Поделиться с друзьями: