Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Все всё знают. Приобнял за талию, а раньше ничего такого себе не позволял. Ухмыльнулся нагло:

– А не поужинать ли нам вместе, раз такая встреча?

Подумала, что вот оно, чудо.

– Отчего же нет? Пригласите меня в ресторан и закажите что-нибудь дорогое!

Сидели в углу, окруженные зеркалами.

Официант все время стоял рядом, глядя на свое отражение, поправляя бабочку, одергивая манжеты.

Айболит рассказывал смешные случаи из практики. Она хохотала.

Официантка, собирая пустые тарелки, низко наклонилась над столом, позволяя заглянуть в глубокий вырез. Он заглянул. Улыбнулся, будто извиняясь, мол, что поделаешь, мы – рабы инстинкта.

– Когда всю жизнь занимаешься случкой да усыплением, поневоле сделаешься романтиком.

Спросила, выпив шампанское до дна и подставив бокал, чтобы налил еще:

– Если всю жизнь любишь одного, разве можно полюбить другого?

– Да ты спрашиваешь это уже третий раз!

– В третий раз?

Только теперь почувствовала, что уже давно пьяная.

Ей казалось, что все кругом догадываются, куда и зачем она сейчас пойдет.

Уходя, в зеркало увидела, как официант лизнул блюдо.

Когда вышли из ресторана, Айболит стал целовать ее в губы. Она повисла у него на шее и попросила:

– Только не ко мне!

Пришли к нему, он, надевая тапочки в темноте, шепнул:

– Не беспокойся, жена с детьми на даче.

Когда Айболит стал стягивать с нее трусы, она заревела и призналась сквозь слезы, что уже годы не спала с мужчинами. Он подумал: «Хорошо, значит, ничего не подцеплю».

Сопел и тужился, но никак не получалось.

Ушел в ванную и заперся.

Она ждала-ждала, потом оделась второпях и выскользнула из квартиры.

В голове мелькнуло – была бы зима, можно было бы напиться до потери пульса и замерзнуть на улице.

Страшно было не от смерти, а от того, что наступит после. Голую, ее будут осматривать, вспорют живот, чтобы убедиться в чем-то и так понятном.

Всего-то дел – принять порошочек.

Почему-то подумала, что вот в последний раз в жизни спускает воду в унитазе. Спустила еще раз.

Набрала пригоршню таблеток, стала глотать. Забыла взять что-нибудь запивать – пошла в ванную и запивала водой прямо из-под крана.

Таблетки оказались такие большие, что не глотались – пришлось ломать. Сидела на краю ванны и ломала.

Вспомнила, что заперла входную дверь, нужно открыть. Пока шла через комнату, почувствовала, что ее уже качает.

Легла на кровать.

В голове началось гудение. Комната замерцала, поползла по кругу.

Пододвинула телефон поближе. Набрала номер.

Трубку взяла та, другая. Ничего не понимала спросонья.

– Позовите его, я хочу поговорить с моим мужем!

– Вы знаете, который час?

– Нет.

Он взял трубку.

– Что случилось? С ума сошла? Соню разбудила!

– Я наглоталась таблеток. Мне страшно. Я не хочу умирать. Пожалуйста, приезжай!

Язык у нее уже заплетался.

– Вызови себе скорую!

– Приезжай!

– Давай я вызову тебе скорую.

– Прошу тебя!

– Как же я тебя ненавижу! Сейчас приеду.

– Только без нее!

– Хорошо. Я сейчас. А ты постарайся вызвать рвоту.

– Подожди!

– Что еще?

– Я тебя люблю.

– Я еду, еду!

Та, другая, хотела спать. Ей рано утром было нужно на работу.

Сашенька моя!

Вот опять передо мной лист бумаги – моя связь с тобой. А с другой стороны, как может какой-то глупый лист соединять нас, когда все, что нас разделяет, кажется таким ничтожным и никчемным! Разве могут быть какие-то перегородки, разделяющие тебя и меня? Ты ведь тоже это чувствуешь, да?

Милая моя, хорошая! Если бы ты знала, как хочется домой!

Наверно, поэтому мне так важно писать тебе. Когда пишу, я будто возвращаюсь.

Сегодня Кирилл попросил, если с ним что-то случится, передать его сумку матери, и усмехнулся:

– Она в этом во всем ничего не поймет, конечно.

Он все время говорит о ней с такой нежностью.

Отсюда, из такой дали, и я начинаю понимать, что все мое непонимание с мамой, моя нелюбовь к ней – вздор.

Сейчас бы я простил ей все обиды и попросил прощения за все, что ей пришлось от меня вынести.

А начал бы с того, что признался в одной вещи, которая мучит меня все эти годы и в которой я никак не мог ей признаться тогда. Понимаешь, Сашенька, это очень глупая история. Я играл с монетами на подоконнике. Помнишь наш широченный подоконник? Или это он мне тогда таким казался? Так вот, я играл монетами – ставил на

ребро и щелкал пальцем по краю так, что она крутилась, превращалась в звонкий прозрачный шарик. А потом взгляд упал на широкую хрустальную вазочку, в которой лежали мамины украшения – брошки, браслеты, серьги, и там я увидел ее кольцо. Обручальное кольцо, которое ей подарил слепой. И так вдруг захотелось запустить его кружиться по подоконнику, как монетку!

Несколько раз не получалось, оно выскакивало, прыгало на паркет, но один раз получилось! Это было очень красиво – такой сквозной полувоздушный золотой шарик выписывал круги по подоконнику и позвякивал. Особенно мне нравился звук, когда кольцо уже вращалось на одном боку и дробно билось, прежде чем замереть. А когда я щелкнул по нему ногтем еще раз, кольцо выпрыгнуло в окно.

Я побежал на улицу, искал его, искал, но так и не нашел. Может быть, кто-то поднял и унес.

Сперва я хотел все сказать маме, но не сказал, а она и не спросила. А потом, когда спросила, было уже поздно признаваться, и я сказал, что ничего не знаю. Мама ужасно переживала и все не могла успокоиться – кто мог ее кольцо украсть? Она подозревала совершенно невинных людей. Я слышал, как она говорила со своим слепым, что это наверняка соседка, а потом решила, что это врач, которого они вызывали, когда у отчима была простуда.

Мне было ужасно стыдно, но я молчал.

А теперь бы все ей рассказал.

Думаю о ней, а вспоминаются какие-то пустяки. Например, что мама спала всегда с черной повязкой на глазах, она не могла заснуть, если в комнату проникал свет.

В детстве я очень любил прокуренный запах ее вещей. Она курила какие-то особые пахучие папироски. Когда у нее было хорошее настроение, она поддавалась на мои просьбы и выпускала губами дым кольцами, проходившими одно в другое, и даже восьмерками.

А когда у нас поселился слепой, он запретил ей курить, и она курила иногда тайком, в окно, а меня просила, чтобы это осталась нашей тайной.

Помню, как я болел, а она пришла с мороза и, прежде чем дотронуться до меня, грела руки под мышками и прикладывала пальцы к своей шее, проверяя, согрелись ли.

Потом, когда у нас началась математика, она казалась мне смешной – требует, чтобы уроки были сделаны, а сама не смогла бы решить ни одной из задач.

А еще позже я нашел несколько старых фотографий, на которых она была с каким-то мужчиной, но не отцом, и в первый раз удивился тому, что на самом деле я о ней мало что знаю. А спросить ее о том, с кем это она навеки запечатлена под пальмой, – такая простая вещь, – оказалось почему-то совершенно невозможным.

И теперь удивляюсь, что такими были все наши разговоры! Она кричала:

– Здоровый верзила, а целыми днями бездельничает!

– Я не бездельничаю, я думаю.

И захлопывал перед ее лицом дверь.

Однажды она зашла ко мне поздно вечером, наверно, хотела поговорить о чем-то важном. Я лежал на диване и притворился спящим. Она только прикрыла меня одеялом, постояла немного и ушла.

Но главное, за что я теперь попрошу у нее прощения, – за слепого.

Один раз я прибежал со двора домой и застал его в моей комнате – он там все ощупывал. Я закатил маме истерику, чтобы он не смел ко мне входить и дотрагиваться до моих вещей. А она расплакалась и стала кричать на меня. У нее тоже началась истерика. Так и кричали друг на друга, не слушая.

Только сейчас понимаю, как ей было трудно с нами двумя.

То, что муж был слепой, ее совершенно не смущало. В кафе официант обращается к ней, что ему заказать. Для людей, привыкших к контакту глазами, это естественно – обращаться к сопровождающему. А она научилась, смеясь, отвечать:

– Спросите моего мужа, он вас не съест!

Мне кажется, наоборот, она чувствовала свою важность, оказавшись связанной со слепым. Помню, как к нам пришла дочка одной ее знакомой, я видел ее очень красивой девушкой, но потом случилось несчастье. В гостях она села в кресло с хозяйской собакой и стала играть с ней, а та не домашняя, ее подобрали на улице. Наверно, было какое-то неловкое движение, собака дернулась и укусила девушку прямо в лицо. Была красавица, а стала урод. Она пришла к маме просить ее, чтобы устроить знакомство с каким-нибудь молодым слепым.

Я, как мог, старался испортить им жизнь, а они, наверно, просто любили друг друга и не понимали, почему я такой жестокий.

Сейчас пытаюсь вспомнить, кричал ли он на нее хоть раз – не вспоминается. Наоборот, когда мама подвернула ногу и порвала связки, отчим очень нежно за ней ухаживал, приносил еду в постель. Как сейчас вижу – она неуклюже прыгает на костылях по коридору, а он идет рядом, готов подхватить ее, поддержать.

Помню, мама всегда смотрела в зеркало и сокрушалась, а он подходил, обнимал ее сзади, целовал и улыбался своей корявой улыбкой, что вот преимущество слепого – быть таким, какой ты есть, а не таким, как захочется зеркалу.

Еще помню, я готовился к экзамену по физике, бубнил что-то, а он вдруг сказал:

– Свет за одну секунду пробегает сотни тысяч верст – и только для того, чтобы кто-то мог поправить шляпу в зеркале!

Мне тоже тогда в ту минуту стало как-то совершенно очевидно, что свет зря так торопится.

Он много читал – зайдешь к ним в комнату, вроде темно, пусто, включишь свет, а он сидит в кресле с толстой книгой на коленях. Он брал эти слепые рельефные книги в библиотеке и возмущался, что они зачитаны до дыр. Буквы, напечатанные шрифтом Брайля, стирались под пальцами.

А еще отчим писал стихи. Среди ночи выйдет на кухню, чтобы не мешать маме спать, сидит в темноте и быстро-быстро прокалывает шилом бумагу.

Мама часто повторяла свои любимые строчки:

– Тепло твое во тьме мне заменило свет…

У них в комнате ворохами лежала исколотая точками толстая бумага.

Мне он пытался привить любовь к нумизматике. Отчим собирал старинные монеты, мог перебирать их часами. У него было несколько редких, любимых – он любил их на ощупь.

Смотрю на его впалые глазницы, а он рассказывает мне про Пантикапей, столицу Боспорского царства. Помню те монетки с рельефными изображениями – на одной натянутый лук со стрелой, направленной на восток, на другой – грифон.

После его рук от монет шел кисловатый металлический запах. Я держал на ладони эти неровные легкие кружочки, и не верилось, что они – современники Архимеда и Ганнибала.

На маленьком медяке было изображение царя Рискупорида Первого, запомнилось странное имя, а на обратной стороне профиль римского императора Тиберия. Отчим объяснял, что боспорские цари носили титул «Друг цезарей и друг римлян» и на своих монетах чеканили изображения императоров Рима.

Еще он особенно ценил какую-то утрехтскую безглавую чеканку.

Говорил, что раньше, когда люди умирали, им в зубы засовывали монету – оплату за проезд. И однажды пошутил, что, когда он умрет, ему нужно будет положить за щеку вот эту монету безглавой утрехтской чеканки:

– Не хочу туда ехать безбилетником!

Сашенька, представляешь, в детстве для меня монеты были детками денег.

Отчим перебирал без конца свои сокровища, расплющенные, стертые, с зернышками, с остатками арабской вязи, а я смотрел на него и удивлялся – он будто видит и монеты, и прошлое, и кто эти монеты чеканил, и как эти давно исчезнувшие императоры выглядели, а при этом паутина в углу или далекая фабричная труба за окном для него вовсе не существуют.

Я тогда испытывал какое-то чувство превосходства над ним – вот он слепой, а я зрячий и вижу то, чего он не видит. А теперь мне кажется, что тот зрячий подросток все подмечал, но ничего не видел. Слепой по определению должен быть слабым, беззащитным. А он был сильным, жадным до жизни, и мама поэтому за него держалась. Отчим, кажется, вообще не чувствовал себя убогим или чем-то обделенным. Он не видел света совсем не так, как мы, если нам завязать глаза. Он не видел света, как зрячий не видит его коленкой или локтем.

Еще у отчима было весьма своеобразное чувство юмора. Например, ест яблоко с ножом, очищает кожицу, держит отрезанную дольку на кончике ножа и рассказывает, смеясь, как на улице немолодая женщина довела его до почтамта, а на прощание жалостливым голосом сказала: «Чем так, лучше уж совсем не жить!» Отчим не удержался и ударил ее тростью. Он так рассказывал, будто хотел, чтобы все над этой историей весело посмеялись.

А сейчас почему-то вспомнилось, как мы летом жили на даче, и он ходил по саду, нагибал и трогал ветки яблонь. Он запоминал, где какое яблоко висит, потом каждый день ощупывал, чувствовал, как оно растет.

А вот еще одно воспоминание – его обманули в магазине. Он хотел расплатиться, и ему какая-то сердобольная дама предложила свою помощь. Деньги у него из бумажника вытащили. Он устроил скандал, а бедная юная продавщица рыдала и уверяла, что она тут ни при чем.

Когда я в первый раз брился, отчим дал мне свой одеколон. В тот момент, наверно, мне впервые пришла в голову простая мысль: у него не было своих детей, и все эти годы он хотел почувствовать меня своим сыном, а я делал все, чтобы этого не случилось.

Кстати, этому я научился у него – если порежешься при бритье, оторвать кусочек газеты и приложить к ранке.

Я тоже все эти годы думал об отце. Почему он нас с мамой оставил? Что тогда произошло? Мечтал о том, как мы с ним встретимся. Почему-то думал, что однажды он просто придет встретить меня после уроков в школьном дворе.

Как-то я увидел, как взрослый учит своего сына кататься на велосипеде – бежит сзади и держит за седло. И так захотелось, чтобы меня отец тоже так учил кататься на велосипеде!

И помню, как на торжественном собрании в конце учебного года мне, уже подстриженному по-летнему коротко, директор вручает под аплодисменты всего зала похвальный лист, а я ищу глазами в толпе родителей его, моего отца, хотя знаю, что его здесь быть не может. Но вдруг он именно сейчас вернулся? И наблюдает за моим триумфом? Гордится мной?

Иногда я находил оставшиеся от него вещи, которые мама по какой-то причине не выбросила. Например, в детстве я играл его логарифмической линейкой. На чердаке остались его старые учебники, пыльные и невероятно скучные, полные каких-то расчетов и формул. Все фотографии его она выбросила, а там, где они были вдвоем, – отрезала так, что даже на карточке, на которой она сидит беременная мной, от отца остались лишь обрезанные пальцы на ее полном плече.

Один раз я спросил у мамы о папе, но в ответ получил только, что сейчас она не хочет со мной говорить об этом человеке:

– Вот вырастешь и все узнаешь.

После этого я боялся о нем спрашивать.

Эта нерастраченная любовь, усиленная ненавистью к отчиму, похоже, и доставалась нашему Виктору Сергеевичу. Уж не знаю, заслужил ли ее этот чудак.

На уроке он показывал нам в микроскоп простейших. Забрасывал галстук за спину, чтобы не мешал, а тот все время падал. Ничего толком не было видно, какие-то кляксы, а учитель вдохновенно убеждал нас, что мы видим реальное бессмертие. А чтобы до нас дошло, он почему-то привел в пример меня, что доставило классу море восторга, а мне было до слез обидно, отчего он не понимает, что издевается надо мной. Он стал смешить моих однокашников представлением того, как я делюсь пополам, при этом обе мои половинки остаются мною, каждая представляет собой молодую особь, оставаясь одновременно старой, и начинается жизнь сначала – и так длится миллионы лет.

– Представьте только себе! – он почти кричал от волнения. – Вот эта инфузория, на которую мы сейчас смотрим в окуляр микроскопа, видела динозавров!

Меня тогда поразило, что на свете есть реальное бессмертие, и смерть у этих простейших не естественная, а только случайная. Но еще сильнее поразило, что Виктор Сергеевич, мой любимый учитель, с такой легкостью выдал меня на поругание этим зверям. Я тогда еще подумал, плача от обиды ночью в подушку, что он меня не любит. Тогда и я не должен его больше любить.

Тювик.

А через неделю после этого у него случился припадок на уроке.

Саша! Пишу тебе, девочка моя, и забываю обо всем, что кругом! Как хорошо!

Тут все пропитано смертью и болью, и совершенно непредставимо, что где-то жизнь продолжается как ни в чем не бывало. Улицы, газеты, магазины, трамваи. Зоопарк. Рестораны. Можно запросто зайти на почту. Или в кондитерскую и купить пирожное.

Отсюда самые простые вещи кажутся странными. Ну разве не странно, что город мой живет без меня своей жизнью. Только сделался для меня невидимым. И у вас тоже сейчас лето. Неужели такая же духота и зной?

Так хочется зимы!

Схватить ртом морозного воздуха. Услышать хруст шагов по насту, будто идешь и грызешь сухарики. Увидеть наледь под водосточной трубой. И чтобы с утра снегопад был неспешный, задумчивый.

Ты знаешь, я помню мартовский лес, снег уже сошел, а там, где зимой кто-то прошагал по сугробам след в след, остались на сухой листве ледяные пеньки. Такой протянулся по лесу странный след из грязных нерастаявших пеньков. Для чего я это запомнил?

А еще помню, что забыли бутылку с водой на балконе, в морозную ночь стекло лопнуло, а вода в форме бутылки продолжала стоять.

Это все потому, что умираем тут от жары.

Сашенька, сколько раз я представлял себе, как вернусь домой! А там все еще на месте. Моя комната. Книги везде, на подоконнике, на шкафу стопками до потолка, на полу поленницей. Мой старый продавленный диван. Моя настольная лампа. Никакой стрельбы. Никакой смерти. Все на привычном месте. Часы тикают, а время остановилось. Все настоящее, домашнее, родное.

Ты знаешь, мечтаю, что вот вернусь и буду просто валяться и смотреть с умилением полдня на обои. Мне бы раньше и в голову не пришло, что такая малость может сделать человека счастливым.

Да-да, когда я вернусь, я буду совсем по-другому смотреть на самые привычные вещи – на чайный сервиз, на электрическую лампочку, на мягкое кресло, на полку с книгами. На фабричную трубу за окном. Мне кажется, все вещи теперь приобрели для меня совершенно новое значение. Уже только для этого должно было произойти то, что произошло.

Знаешь, что в мертвых удивляет? Что они все становятся похожи друг на друга. При жизни были разные, а потом у всех глаза одинаковые – зрачки глаз тусклые, кожа восковая, а рты почему-то всегда открыты. Особенно неприятно смотреть на волосы, не могу объяснить, почему. И на ногти.

И запах одинаковый. Не запах, конечно, а вонь. Смрад. Самый противный запах на земле.

Ты знаешь, сколько я в жизни видел мертвых рыб, птиц, зверей, но такой вони, как от человеческих трупов, никогда не было.

И привыкнуть к этому запаху невозможно. И не дышать нельзя.

По сравнению с этим фекальные ароматы с примесью извести, которой забрасывают ямы с нашим содержимым, кажутся ерундой. Или запах гнойных бинтов в перевязочной.

А запах соломы, пропахшей лошадьми, вообще хочется втягивать в себя, чтобы заглушить запах пота и грязных тел.

Иногда так и хочется взять да отрезать себе нос.

Ну да, отрезать и отправить его с оказией домой, чтобы он ходил по моим улицам и нюхал. У Гоголя сбежавший нос ни разу ничего не понюхал. А мой ходил бы и внюхивался в знакомые запахи.

Удивительно все-таки, что со временем запахи, которые запомнил когда-то, не слабеют, а становятся сильней.

Прохожу через парк, а там от цветущих лип после дождя не запах, а запашище!

Вот наша кондитерская – ваниль, корица, шоколад. Безе, марципан. Эклеры. Зефир. Пастила. Сливочные помадки. Халва. Мои любимые пирожные-картошки.

Сырой сочный запах из цветочного магазина – мокрые белые лилии и парная прелая земля.

Запахи из раскрытых окон – свежемолотого кофе. А тут жарят рыбу. А там убежало молоко. Кто-то присел на подоконнике и чистит апельсин. А вот варят клубничное варенье.

Пахнуло утюгом, горячей материей, гладильной доской, паром.

Делают ремонт – краска остро щиплет ноздри.

А теперь пахнет кожей – обувью, сумками, ремнями.

Потом парфюмерный – благовония духов, кремов, одеколонов, пудр.

Рыбный. От рыбин на крошеве льда тянет свежим, морским.

Механические мастерские – запахи ржавчины и смазки, керосина, машинного масла.

Из киоска на углу веет типографской краской, свежими газетами.

А это кто-то вышел из котельной, и от него разит потом, мешковиной, углем.

Из булочной валит теплый вкусный аромат свежеиспеченных булок.

А это аптека! Как по-больничному пахнет аптека!

А еще дальше варят битум, кладут асфальт. Все заглушает сильный запах горячей смолы.

Так бы шел без конца и нюхал, нюхал.

Вот уже скоро месяц.

Пошла четвертая неделя, как это случилось с Сонечкой. Она так и не приходит в себя.

И неясно, как все тогда произошло. Донька, скорее всего, рванулась с поводка, дернула и потащила Соню за собой, а та поскользнулась на заледеневших ступеньках и ударилась затылком об острую каменную кромку. Лежала в луже под дождем со снегом.

Я перевела ее к себе в больницу. Чего мне стоило добиться, чтобы ей оставили отдельную палату!

Лежит высохшая, кожа да кости.

Руки и ноги в синюшных отеках от инъекций.

Водят показывать ученых гостей:

– А вот интересный случай. Та девочка, о которой мы говорили. После травмы находится в коме вот уже…

Родители приходят в больницу по очереди и сидят там часами.

Ведь нужно вынимать из-под нее тряпки, капать в сухие глаза чистую воду. Смачивать пересохшие губы. Переворачивать, мыть.

Прохожу мимо, заглядываю – он смотрит в окно и растирает ей исхудавшие неживые ноги.

В том, что случилось, он винит себя. Она – меня.

Ада все ходит к главному врачу, требует, плачет.

В коридоре слышно:

– Ну сделайте что-нибудь!

Когда она у Сони, я стараюсь не заходить.

Когда у меня ночное дежурство – захожу часто.

Очки с одним стеклом лежат на тумбочке. Ее часики. Завожу их.

В кровати игрушки, принесли из дома. Тигренок с разболтавшимися глазами-пуговками.

Тапочки под кроватью. Ждут терпеливо.

Однажды зашла, когда он был с ней, смотрю, водит беличьей кисточкой по руке. Увидел меня, смутился, спрятал кисточку.

Из школы пришли две ее подружки, посидели минуту, испуганно съежившись.

Он им:

– Не молчите, расскажите ей, что вы сейчас в классе проходите!

Еще больше съежились.

Почему-то вложили ей в кулачок желудь. Вышли из палаты и разревелись.

Среди ночи проснулся с криком – приснилось, будто он прищемил Сонечке дверью палец.

– Понимаешь, я иду впереди и не вижу, что она сзади там стоит и сунула руку в створ.

Весь мокрый, тяжело дышит. До утра ворочался у себя в комнате.

Мы спим отдельно.

В первый раз я ушла спать в другую комнату, потому что он храпел и вертелся и среди ночи в беспокойном сне заехал мне рукою в глаз.

Но теперь понимаю, что именно он тогда говорил о другом одиночестве. Однажды проснулась и увидела рядом на подушке лицо – старое, чужое.

Стала замечать в нем вещи, которых раньше не видела.

С одной стороны, невероятно брезглив – в людных гостях ставит свой бокал куда-то повыше, на шкаф, чтобы никто случайно не взял, а с другой – нечистоплотен. Разбираю белье для стирки – в трусах всегда коричневые пятна.

Меня стало раздражать, как он ест. Быстро, жадно, неряшливо.

Выходим от его старых друзей, и он начинает плохо о них говорить. Этот бездарь, тот холуй. Да у него и друзей-то не осталось. Старые семейные приятели, а скорее их жены, после того как он ушел от Ады, перестали приглашать, полагая, что дурной пример заразителен.

Он стареет и боится этого. И еще сильнее хватается за меня. И от этого чувствует себя еще более старым.

Все стал забывать – и важное, и неважное. Прибегает растерянный и спрашивает:

– Представляешь, не могу вспомнить, кто написал паркетчиков в Орсе? Мучаюсь с утра!

Иногда с ним очень хорошо, легко. А иногда накатывает такая темнота внутри.

Нам очень одиноко вдвоем.

Однажды, это было еще до того, как все случилось с Сонечкой, он сказал:

– Но ведь нам было когда-то хорошо друг с другом?

– Да.

– Что происходит?

И сам объяснил:

– Ты знаешь, мы с тобой – как зеркала Френеля. Взяли два зеркала, которые отражают свет. Соединили друг с другом. И под каким-то углом два световых луча породили тьму.

Время от времени мы устраиваем скандалы, как в плохом кино. Заводим друг друга по пустякам, потом кричим и хлопаем дверьми.

Иногда смотрю на все это будто со стороны: кто эти два человека на кухне? Что они говорят? Зачем?

Особенно раздражает она. Кто эта женщина? Неужели я? Нет, не может быть. А где тогда я? Что со мной стало? Куда я делась?

– Ты не так готовишь баранину! Знаешь, как делала Ада…

Неповинное мясо летит в помойку.

– Вот пусть она тебе баранину и делает!

Ведь не может быть, чтобы эта женщина на кухне была мной!

После несчастья с Соней скандалы поутихли, но и ближе мы друг другу не стали.

Он возвращается из больницы и пьет. Как-то, совсем пьяный, пробормотал:

– Ты знаешь, Саша, мне стало страшно, потому что я подумал: неужели ты – не тот человек, которого я ждал всю жизнь, неужели снова обман? Но ведь если я так подумал, то ведь оно уже так и есть?

Раздела его, уложила и допила что оставалось в бутылке.

В другой раз сказал:

– Мне показалось, что у нас с тобой – настоящее. Это когда мы вместе настоящие, а с другими только будем искать друг друга и не сможем найти. Наверно, только показалось.

Позавчера в больнице я встретилась с Адой. Она шла к дочке, тяжело поднималась по лестнице, остановилась на лестничном пролете у окна отдышаться. Мне нужно было пройти мимо нее. Она увидела меня и вдруг улыбнулась.

Я подошла.

Она вздохнула:

– Саша, я знаю, вы делаете для нашей Сонечки

все, что можете. Спасибо вам. И, пожалуйста, не держите на меня зла!

Она стала медленно подниматься дальше.

Этой ночью у меня никак не получалось заснуть, и по его дыханию поняла, что он тоже не спит. Так мы оба лежали без сна, и я сказала:

– Помнишь, ты мне говорил, что совершил ошибку, женившись на Аде.

– Помню.

– Так вот, мне кажется, ты должен эту ошибку исправить и дожить с ней до конца.

Сашенька моя!

Как ты там? Что с тобой?

Знаю, что думаешь обо мне, ждешь, любишь, пишешь мне.

Раньше вычеркнул бы из этой фразы что-нибудь, чтобы осталось только одно «мне», а теперь все это кажется таким неважным!

Мне так не хватает твоих писем! Мы все ждем тут почту, но ее нет и, скорее всего, в ближайшее время не будет. Где-то твои письма колесят. И обязательно попадут ко мне – где бы они ни были. Жду и жду – и все равно дождусь. Получу, наверное, сразу целую охапку. Они где-то скапливаются, а потом хлынут, как через запруду…

Вот выдался часок – хочется побыть с тобой.

У нас тут хорошие новости. Ведь и здесь бывают хорошие новости! Представляешь, дипломатические миссии в Пекине еще держатся! Все думали, что люди те мертвы, а они живы. Оттуда прорвался посланный с письмом, сообщают, что они в осаде и ждут помощи. Несколько посланцев до него не дошли. Здесь готовится поход на Пекин, но сначала предстоит штурм укреплений Тяньцзиня. Нельзя оставлять китайскую армию у себя за спиной.

Вот еще новости – нас перевели в Восточный арсенал.

Штаб разместился в помещениях бывшей военно-инженерной академии, офицеров поселили в тех самых домиках, в которых жили немцы и англичане – профессора академии. Сейчас пишу тебе, усевшись в тени акации и закутавшись в газ от москитов. По-прежнему все изнемогают от жары. И у меня с носа капает пот на бумагу – прости за эту кляксу!

Когда мы пришли, тут везде был полный беспорядок. Видно, все жившие здесь бежали в последнюю минуту, когда арсенал уже был захвачен ихэтуанями. В комнатах и во двориках валялись кучи форменного платья студентов, китайские, английские и немецкие книги. Так странно было листать студенческие тетради, старательно исписанные чертежами, упражнениями. Повсюду разбитые чашки, перья, чернила, кисти для туши, безделушки из яшмы, шапки, китайские картины, изречения на длинных листах, разрытые сундуки и ларчики. Все брошено, порвано, побито, истоптано.

Мы с Кириллом нашли здесь богатую европейскую библиотеку. В основном книги по математике, физике, химии. Наши солдаты сразу вздумали рвать и жечь – никто их уже и не останавливает. Интересно, что все академические здания выстроены в китайском вкусе и следуют гуськом, одно позади другого. В первых зданиях помещались профессора, аудитории, лаборатории, ученые кабинеты, в следующих – общежития для студентов. Позади службы и кухня.

Посреди первого двора выстроена деревянная наблюдательная вышка. Я сегодня взобрался на самый верхний ярус, откуда открывался бы восхитительный вид, если бы не думать, что здесь кругом происходит. Прямо на север от арсенала виден Лутайский канал, по обоим берегам которого китайцы выстроили батареи. На западе – китайский Тяньцзинь и чуть дальше европейские концессии. На юго-запад от арсенала лежит наш лагерь. На юго-восток уходит в Тонгку железная дорога. На восток тянется необозримая равнина, поросшая гаоляном. Кое-где чернеются китайские деревеньки и рощи. Где-то далеко на севере и востоке в бинокль было видно движение китайских войск, по-видимому, подходивших из Лутая к Тяньцзиню.

С Кириллом бродили по арсеналу и поражались его богатствам. Тут оружейные мастерские, склады, лаборатории. Здесь же чеканили китайскую медную и серебряную монету. В огромных залах был целый завод, где изготавливали порох и делали ружейные патроны для винтовок Маузера и Манлихера самой последней модели. В подземных складах хранятся огромные запасы гранат разного сорта, фугасов, шрапнели. Кирилл переводил мне китайские надписи. Например, «Хранилище подземного грома» обозначает «Склад мин», а «Жилище водяного дракона» на самом деле всего-навсего «Депо пожарных инструментов».

Возле горнов, больших котлов и машин рабочие-китайцы ставили изображения божеств-покровителей труда и зажигали возле них курильные палочки. На машинах и котлах наклеены красные надписи с изречениями вроде «Завести машину – большое счастье», «Открыть котел – великое благополучие».

Положительное в нашем переселении уже то, что мы не соседствуем больше с лазаретом и не слышно днем и ночью стонов раненых. Плохо, конечно, что нет больше возможности заглянуть и поболтать с тем же Зарембой или Люси. Здесь очень быстро привыкаешь к людям.

В западной части арсенала на открытом месте выстроены пороховые погреба. Жутко проходить мимо и чувствовать, что в случае удачного выстрела здесь все взлетит на воздух. И хорошо, если сразу убьет, а не искалечит.

Нет, Сашенька, это я раньше так думал. А теперь я думаю об этом совсем по-другому. Раньше мне казалось, что жить уродом или калекой – несчастье. Никчемная бессмысленность червя. Быть в обузу себе и всем кругом – зачем? Мечтал об идеальной смерти, чтобы не заметить, что умер. Раз – и исчез.

А теперь я хочу жить. Как угодно.

Сашка, как хочется жить – калекой, уродом, неважно! Жить! Не переставать дышать! Самое страшное в смерти – перестать дышать.

В лазарете меня как-то поразила такая сцена – там был раненый, все у него было перебито, руки, ноги, ждал ампутации, а какой-то весельчак рассказывал что-то смешное, и вся палатка заливалась хохотом, и этот раненый тоже рассмеялся. Я тогда не понял, не мог понять, чему он смеется. А теперь понимаю.

Пусть меня ранят, пусть стану калекой. Я буду жить! Скакать на одной ноге. Подумаешь, одна нога, зато можно на ней ускакать куда угодно. Обе ноги оторвет – пусть! В окно буду смотреть!

Ослепну – пусть ослепну, но буду тогда слушать все кругом, все звуки, это же такое чудо! Язык? Пусть останется один язык – можно будет знать, чай сладкий или не очень. Останется рука – хочу, чтобы рука жила! Ею можно трогать, ощущать мир!

Сашенька, боюсь, что это письмо тебе покажется бредом. Прости меня, хорошая моя, за все, что тут несу. Бред не потому, что болен, а просто потому, что я – я.

И что самое удивительное – здесь каждый надеется благополучно вернуться домой.

И каждый, когда видит кого-то другого, знакомого или незнакомого, с пустыми тусклыми зрачками, восковой кожей, открытым ртом, думает невольно с радостью: он, не я! Стыдная непобедимая радость: сегодня убили его, не меня! А я сегодня еще жив!

И нельзя избавиться от мысли, что любое мое письмо, даже это, может оказаться последним. Или вовсе незаконченным. Это только в операх все заканчивается осмысленно, с последней нотой заключительной арии. А тут умирают как попало.

Сашенька, что может быть страшнее, чем умереть как попало?

Каждая минута может оказаться последней и каждое письмо, поэтому нужно обязательно сказать главное, а не писать о пустяках.

И именно потому, что каждую минуту это письмо может прерваться, мне необходимо рассказать тебе сейчас все, что не сказал или откладывал на потом.

А о чем писать? Все кажется пустяками.

Ты знаешь, есть одна история, которую я хотел тебе рассказать когда-нибудь, через много лет, когда она станет забавной. Но напишу сейчас. Вдруг потом не получится? Она никому, кроме меня, не интересна. Но мне это нужно. Она короткая.

А может, отсюда глядя, она уже стала забавной.

Я ведь встречался с моим отцом.

У мамы в серванте был ящик, который она всегда запирала. Я увидел, куда она прячет ключ. Когда никого дома не было, открыл. Там были разные документы, бумаги, квитанции. Оказалось, все эти годы мой отец регулярно посылал маме деньги. Я ничего об этом не знал. А главное, я нашел его адрес.

Маме я ничего не сказал.

Сперва хотел написать ему, но не знал – что. Потом решил сам к нему поехать. Ночь в поезде, и я стоял у его двери.

Стоял и никак не мог решиться позвонить.

Представь себе – столько лет жить и думать об этой встрече. А теперь я не мог себе объяснить, чего я хочу. Зачем мне это нужно? Всю ночь в поезде я не сомкнул глаз. Я ведь не был наивным подростком, чтобы думать, что обрету наконец близкого мне человека, о котором столько мечтал. Я знал, что встречу кого-то чужого. И я ему совершенно не нужен. Ведь он бросил меня. И за все эти годы ни разу мною не поинтересовался. Может, и на порог не пустит. Чего же я хочу? Получить ту любовь, которой был лишен всю свою жизнь? Это невозможно. Ту часть жизни, когда он был мне по-настоящему нужен, я уже прожил без него. Может быть, я мститель? Еду отомстить негодяю, бросившему жену с маленьким ребенком? Выплеснуть накопившуюся ненависть? Справедливый гнев? Ведь кто-то должен наказать его за подлость? Ударить его по лицу? Унизить? Может, мне нужно было его раскаяние, просьбы о прощении?

Странно, я испытывал ненависть скорее к матери и отчиму, чем к этому человеку, о котором ничего не знал.

А вдруг он испугается, что мне от него чего-то надо? Захочет откупиться? Ничего мне от него не надо! И будет давать – не возьму.

Мне было не по себе. И чем дольше я стоял перед той дверью, тем очевиднее становилось, что мне эта встреча, о которой мечтал с детства, больше не нужна. И он мне не нужен.

Я уже хотел идти, но тут дверь отворилась. Наверно, он почувствовал, что кто-то там стоит.

Одышливое рыхлое тело. Шумно втягивал воздух в заложенные ноздри. Я не ожидал увидеть тучного старика с набрякшими кругами под глазами, с обвисшими щеками. Это был он. Молча смотрел на меня.

Я сказал:

– Здравствуй! Я к тебе.

Меня поразило, что он сразу понял, кто я, будто тоже ждал этой минуты все прожитые годы.

Смятение на его лице было только первое мгновение, потом он поднял брови, вздохнул и просто сказал:

– Ну, проходи! Голодный с дороги?

Было странное ощущение, что происходит все не со мной, настолько это было одновременно невозможно и обыденно. Он представил меня жене и детям, сказав, что я сын Нины, его первой жены. Всем было неловко – никто к такому не был готов. Все молчали. Говорила за всех его жена, но говорила сдавленным хриплым шепотом. Объяснила, что у нее на нервной почве образовался нарост на щитовидке, давит на трахею. Странно, она чем-то напоминала мою мать.

Сестра моя оказалась девицей невероятных объемов. Она села, и кресло сразу оказалось переполнено ею. На меня она смотрела исподлобья, будто я хотел что-то у нее украсть.

А мальчишка, наоборот, льнул ко мне. Ему явно пришлось по душе, что с неба свалился старший брат. Он сразу спросил, знаю ли я какие-нибудь приемы, а когда я ответил, что нет, разочаровался. Наверно, в его мальчишеском мире наличие старшего брата, знающего приемы, сильно облегчило бы ему жизнь.

Это были мои брат и сестра, но я ничего к ним не чувствовал, да и почему я должен был почувствовать?

Брат затащил меня в свою комнату, ринулся показывать все свои богатства – модели кораблей, солдатиков, крепость из картона, а про сестру сказал, что она в гимназию не ходит, потому что там ее бойкотируют, никто не хочет с ней сидеть в классе и в столовой. Оказалось, что она так и торчит все время дома, не имея ни подруг, ни тем более друзей.

Странно было вдруг оказаться посреди чьей-то жизни.

Когда мы остались на какое-то время с ней одни, я совершенно не знал, о чем говорить, и стал спрашивать, что она читает. У меня и в мыслях не было ее чем-то обижать, но она вдруг заявила обиженным тоном:

– Женщине известно, что люди, которые смотрят на нее, не делают различия между ней самой и ее внешностью.

Я был рад, что позвали обедать.

За столом тоже все молчали, только жена отца сдавленным хрипом расспрашивала меня о моих жизненных планах.

Бедная девочка открыла супницу, чтобы налить себе еще щей, но тут отец сделал ей замечание:

– Может, тебе больше не надо?

Ее лицо сразу сделалось пунцовым, брызнули слезы, она выскочила из-за стола и неуклюже убежала к себе в комнату.

Отец тяжело вздохнул, скомкал салфетку и пошел за ней, но вернулся ни с чем. Она не открыла ему дверь.

После этого все доедали в молчании, глядя в тарелки. Я сидел и думал: «Что я здесь делаю? Ведь для чего-то все на свете происходит? В чем-то должен быть смысл всего этого?» Мне этот смысл никак не открывался. И мог ли я когда-то представить себе, что моя встреча с отцом будет такой?

Я посидел с братом, помог ему решить задачки про поезда и пешеходов, поражаясь, как можно быть в его возрасте таким неразвитым. К нам заглянула сестра, швырнула на кровать брошенный в коридоре на полу шарф.

Он состроил рожу ей в спину и проканючил:

– Жирная бочка родила сыночка!

Я положил руку ему на шею.

– Не надо так говорить о ней.

Он скорчил презрительную физиономию.

– Она – моя сестра! Как хочу, так и говорю.

Я сдавил ему шею. По его лицу было видно, что больно.

– Она – моя сестра! И чтобы ты больше не смел так о ней говорить! Ты понял?

Он пропищал, что понял, и я его отпустил. Своим взглядом он показал, что иметь старшего брата больше ему совсем не нравится.

Вечером мы остались вдвоем с отцом. Он все время потягивал чай из большой чашки – сказал, что у него камни в почках.

Я спросил, чем он занимается. Оказалось, что мой отец – архитектор. Я даже этого про него не знал.

Я поинтересовался, что он сейчас проектирует, и получил в ответ:

– Вавилонскую башню!

Потом он сказал, что им заказали новую тюрьму.

Он сидел ссутулившись, нога на ногу, сложив руки на колене. Совсем как я. Только теперь мне бросилось в глаза, как мы похожи. Я стал замечать в нем мои интонации, жесты, ужимки. И нос мой был его, и разрез глаз, и губы.

Я спросил, помнит ли он, как я родился. Отец оживился, стал рассказывать, как увидел меня в первый раз. Сказал, что сразу после рождения у меня личико было как египетский барельеф, а на другой день все проступило – нос стал выпуклым, глаза углубились, губы стали губами. Я был морковного цвета от младенческой желтухи, и еще его поразило, что я появился на свет с длинными, отросшими ногтями.

Я спросил, помнит ли он, как мы ходили встречать на вокзал маму, и он посадил меня на шею, чтобы я ее высматривал? Он неуверенно закивал.

Он расспрашивал про маму, про ее слепого мужа, про мои университеты. Но я видел, что его это не очень интересовало. И меня тоже. Мы оба зевали. У меня до этого еще была бессонная ночь в поезде.

Мне постелили в его кабинете на диване у книжного шкафа.

Я все ждал, что он скажет мне что-то важное. Но услышал только:

– Спокойной ночи, завтра еще наговоримся.

В нем было что-то жалкое.

Перед сном я взял с полки наугад полистать книжку, это был какое-то старинное сочинение о строительных камнях. Оказывается, саркофаг – это название породы камня, который добывали в Троаде и который имеет свойство уничтожать без остатка тело и даже кости мертвеца, поэтому из него строили гробницы. Пожирающий мясо. Странно, что камень впитывал в себя человека.

Я проснулся рано утром, в темноте, когда еще все спали, и пошел на вокзал, ни с кем не попрощавшись. Уехал первым поездом.

Маме перед отъездом я соврал, что останусь ночевать у друга, а вернувшись, за чаем, когда мы остались вдвоем, признался, что ездил к отцу.

Она долго молчала, позвякивая ложечкой в чашке. И вдруг сказала:

– Зачем? Это не твой отец.

Я оторопел.

И мама рассказала мне, что в молодости за ней несколько лет ухаживал этот архитектор, но она его не любила.

– Пригласит на концерт, идем с ним в зале по проходу, все смотрят на нас, а я умираю от стыда за него – неухоженный, помятый, пахнет простым мылом.

Он звал замуж – отказала. А когда забеременела мною, вспомнила о нем и согласилась. Сказала, что на свадьбе старалась втягивать в себя живот, но никто и так ничего не заметил.

Я только и смог промямлить:

– Но ведь ты же его использовала!

– Да. Наверно, я поступила подло. Может быть. Но ради тебя я готова была пойти на все. Сказала себе: у ребенка должен быть отец! Думала, что получится полюбить его. Не получилось. Я говорила себе – так надо! И в конце концов поняла – не могу больше. Уговаривала себя быть благодарной ему, а выходило, что от каждого его прикосновения чуть ли не тошнило. Не семья это была, а пытка. И в какой-то момент я взорвалась. У него было тяжелое время – мост, который он проектировал, обвалился. И тут еще я ему все сказала.

Я, когда пришел в себя, спросил:

– А кто же тогда мой отец?

Она достала запрятанную от отчима пачку папирос и закурила в форточку. Я ждал.

Наконец она ответила:

– Какая разница? У тебя, может, вообще никогда не было отца. Ты еще только появился у меня в животе, а у тебя уже была только я. Считай, что непорочное зачатие.

И горько ухмыльнулась. Больше она не проронила об этом ни слова.

Вот, Сашенька моя, рассказал.

Ты знаешь, что действительно забавно? То, что тогда хотел написать об этом серьезный рассказ или даже повесть: юноша ищет отца и наконец находит. Не понимал, что на самом деле это очень смешная история. Господи, я хотел стать писателем! Быть писателем – это быть никем.

Сашка, тот я, прежний, мне сейчас смешон и отвратителен. Я зачеркнул его. Мне уже столько лет, а я все еще ничего про себя не знаю. Кто я? Чего я хочу? Я все еще никто! Я еще ничего в этой жизни не сделал! Этому можно найти сколько угодно оправданий, но я не хочу их искать. Я начинаю все с самых азов. Знаю, чувствую, что во мне растет кто-то другой, настоящий. И у него столько сил и желания сделать что-то важное! Когда я вернусь, я не буду тратить попусту ни минуты. Все будет не так. Я столько всего успею сделать, совершить! Я даже смотреть на небо буду совсем по-другому.

Знаю, что ты подумала, читая эти глупые строчки, что я и так ведь могу смотреть на небо…

Нет, Сашенька, все это не то, не то!

Знаешь, какая мысль мне тут пришла в голову. Ты будешь смеяться. Пожалуйста, не смейся, родная!

Когда я вернусь, я мог бы стать учителем.

Догадываюсь, ты сейчас припомнишь, как древние греки подбирали учителей. Раб сломает себе руку или ногу, станет непригодным ни к какой работе, тогда хозяева говорят: «Вот и педагог готов!»

Не знаю, какой из меня получился бы учитель, но мне кажется почему-то, что это – мое. Во всяком случае, я мог бы попробовать.

Да, мне почему-то кажется, что из меня мог бы получиться хороший учитель. Я мог бы преподавать литературу. Почему нет? Что ты думаешь?

Вообще мне теперь приходят в голову мысли, раньше совершенно невозможные. Например, хочу, чтобы у нас был ребенок. Удивилась?

Я сам себе удивился. И почему-то хочется, чтобы это был мальчишка.

Но представляю его уже подросшим. Я ведь совсем не знаю младенцев и, наверно, их побаиваюсь.

И думаю, например, о том, как займемся с ним шахматами – а чтобы приохотить его к игре, буду играть без ферзя.

Буду отмечать его рост, положив книгу на голову.

Будем рисовать вместе, мастерить что-нибудь. Покажу ему как делать свистульку из стручка акации.

Представляю себе, как учу его кататься на велосипеде, он виляет во все стороны, а я бегу сзади и держу за седло. Но это когда он уже подрастет.

Все у нас будет, Сашка, родная, поверь!

А еще представляю себе, как ты куда-то уедешь, мы будем тебя ждать и пойдем встречать на вокзал. Там будет прорва народу. Я посажу его себе на шею и скажу, чтобы он тебя высматривал, а то мы потеряемся. Он увидит тебя и закричит:

– Мама! Мама! Мы здесь!

Вчера было ночное дежурство. Заглянула в детскую – перед сном им показывали диафильм на стене про Мальчика-с-пальчика. Он бросал крошки голодным птицам, будто знал с самого начала, куда его с братьями и сестрами вели и что хлеб ему все равно уже больше не нужен.

Потом пришла в палату к Сонечке.

Так и лежит с желудем в кулачке, все никак не хочет умереть, хотя сделать ничего невозможно.

Погладила ее по тощей руке.

Завела часики-кузнечики.

За окном снегопад. Тихий, медленный. Пористый, немой.

Прилегла на край кровати, обняла ее, прижала к себе. Стала шептать на ухо:

– Сонечка, послушай меня. Я скажу тебе сейчас что-то очень важное. Постарайся понять. Я знаю, что ты меня сейчас слышишь. В одной книжке я читала про смерть, что это как в детстве, когда ты играешь в снегу во дворе, а мать смотрит на тебя в окно, а потом зовет. Просто ты нагулялась и пора домой. Вывалялась в сугробах, мокрая, валенки полны снега. Ты бы еще играла и играла, но пора. И спорить бесполезно. Ты упрямая, и это здорово. От тебя осталась горстка, а ты все равно цепляешься за жизнь. Не хочешь уходить. Молодчинка ты! Крошечная молодчинка. Но пойми, ведь и жить ты не можешь. Тебе все равно, а родителей своих ты совсем замучила. Они тебя так любят! Им сказали, что надежды нет. Врачи, которые тебя смотрели и очень хотели тебе помочь, ничего сделать не могут. Ты на них не обижайся! Может, они в чем-то другом чего-то не понимают, но в этом они разбираются. Тебе кажется, что они взрослые, большие, сильные, умные, а на самом деле они ничего не могут. Поверь мне, если бы ты посмотрела на свое тело, то ты поняла бы сразу, что оно больше не может служить тебе. Тебе не нужно больше за него держаться. Понимаешь, если ты отпустишь свое тело, то ты сделаешь хорошо твоим родителям, ведь ты их тоже очень любишь, да? Они измучились. Когда хоть крупица надежды есть, то можно все пересилить. А когда нет – то просто очень-очень больно. Им будет лучше, если ты умрешь. Это трудно понять, но постарайся, малышка-худышка! Ты только посмотри на это тело, оно стало тебе совсем ненужным. Оно не может больше танцевать, никогда не сможет делать реверансы. Ни бегать, ни скакать, ни рисовать, ни на улицу выйти. Когда оно умрет – это будет здорово. Пойми, жизнь – это расточительный дар. И все в ней – расточительно. И твоя смерть – это дар. Дар для любящих тебя людей. Ты умираешь ради них. Это очень важно для людей, когда самые близкие уходят. Это тоже дар. Только так можно понять что-то о жизни. Смерть любимых, дорогих людей – это дар, который помогает понять то важное, для чего мы здесь. И потом, представь только себе, ты – маленькая девочка, которая ничего толком не знает, даже почему лампочка светит, не говоря уже о таких вещах, как зеркала Френеля, а это случится, и ты узнаешь то, чего никто из взрослых и самых мудрых людей здесь не знает, а тебе уже все это откроется. Если хочешь, я возьму твой желудь и весной закопаю его в землю. Из него вырастет деревце. Вот скажи, что может желудь, покидая свою желудевую жизнь, знать о существовании дуба? А тело – это просто тело. Ты же вырастаешь из своих балетных тапочек? Просто ты из него выросла. А главное, ты не бойся, что вдруг окажешься одна. Помнишь, ты рисовала, как от всех предметов и людей шла натянутая ниточка к одной точке? Так устроен мир. Вначале мы все были вместе, одним целым. Потом всех разбросало, но к каждому привязана эта нитка, за которую нас тянут обратно. И весь мир потом в этой точке снова соберется. Каждый туда вернется – сначала ты, потом Донька, потом твои папа и мама – это не так важно, кто первый. Мы там снова будем все вместе, потому это место так и называется – точка схода. Даже рельсы, и те там сходятся. И все трамваи туда едут. И тот змей, который вы запускали с папой, тоже туда летел, только зацепился в проводах. Представляешь, все еще висит. Помахал мне сегодня, когда я шла на работу. А сейчас уже поздно. За окном снег валит. Тихо. Все уже спят, набегались. Девочка моя, это тело твое уже ничего не может, а ты все можешь. Свернись калачиком!

Поделиться с друзьями: