Три жизни
Шрифт:
Тогда давай деру к бабушке под ее защиту или, жмурясь до слез, сноси сыромятную плетку. За редкую в Юровке белую, безвкусно-твердую морковь принимали мы парилку пострашнее банного угара…
Фыпа после очередного доноса мы ловили на Подгорновской улице и учили держать язык за раскровавленными зубами. Но тут же забывали злость и прощали, снова принимали к себе в ватагу.
Однажды втроем — брат Кольша, верный дружок Осяга да я — прохлаждались мы в шалаше из конопли на заброшенном овечьем загоне как раз напротив избы Фыпа. И не молчком, а галдели о найденном ордене за Крымскую войну в пустом доме отцова сродного брата Николая Мастеровых.
— Ванька, иди счас же домой! — позвала сына Антонида.
— Не, не пойду! — нечаянно вылетело у меня.
— Как это «не», иди счас же! — начиная сердиться, закричала мать Фыпа.
— Не! — повторил я из бурьяна.
— Ну я тебе, лодырина, покажу вечером! — пообещала Антонида и заторопилась на ферму.
Мы посмеялись над ней и Фыпом, наломали из дудок конопли стрел для луков и подались на Крутишку ловить пескарей. Да там до вечера и загоняли их на мелководье в детыш старой манишки.
Мама уехала с ночевой на детдомовский покос, и ухой нас накормила бабушка Лукия Григорьевна. Сытые и довольные удачной рыбалкой, мы забрались на теплую соломенную крышу сарая и стали договариваться, куда идти завтра. Осяга первым и увидал Фыпа. Он наяривал в свистульку из ивы и важно топал домой. Антонида стояла на крылечке, и нам было видно, что в правой руке у нее за спиной приготовлена черемуховая вица. Фып вытащил свистульку, вытер ее подолом рубахи и хотел зайти в сенки, но мать левой рукой схватила его за шиворот, сдернула штаны, и вица опоясала его задницу.
— Мама, за чо, за чо?! — взвыл Фып, а тетка Антонида взъярилась:
— Гляди-ко, он ишшо и притворяется, он ишшо и не знает, за чо! А кого это я давеча звала домой и кто это мне отвечал «не» да «не»!?
Фып ревел и выл на разные голоса, но вица охаживала его ягодицы все чаще и крепче. Тогда Фып покаянно признался:
— Мамонька, больше не буду! Ради бога не стегай, не буду больше!
— Так тебе, Фыпина болтливая! — ликовали мы всей троицей. А потом нам стало его жалко. Ни в чем не виноватый перед матерью, он расквитался собственной задницей, а мать не переставала лупцевать неслуха-сына, да еще и приговаривала:
— Будешь знать, окаянный, как издеваться над матерью! Отец вон в госпитале раны заживляет, правая рука плеть-плетью, и на тебя надеется, а ты… Погоди, он и с левой рукой найдет на тебя управу…
Бежать и выручать Фыпа небезопасно, и вряд ли Антонида поверит в наши оправдания: для нее из конопли отнекивался не кто-то, а только он, Фып, ее сын…
После того случая мы не дразнили больше Фыпа, и он по-прежнему ходил с нами всюду, куда нам хотелось. И вообще никого я много-много лет не передразнивал. Да вот не сдержался и подсвистнул петушку. Он до того поверил — все еще грозится с талинки:
— Прилечу — поколочу!..
Фыпа давно некому звать домой — погибла при аварии на грузовике его мать, а инвалид-отец, дружок моего отца, тоже покоится на юровском кладбище. А чечевице я больше не откликался: умение подражать кому-то, как там ни суди, все равно обман. И не важно кого — чечевицы или Фыпа в дальнем-дальнем беззаботно-голодном детстве.
Синица
И не снежком, а скорее всего мельничным бусом освежило, к утру морошное небо стылую землю. Зато окрепший лед Старицы в крутых ивняковых берегах белел праздничной
порошей, манил к себе неизведанной чистотой. Стало быть, мы первые из вездесущих рыбаков, а потому невольно заспешили расчехлить ледобуры, занять сухостойные задевы — верные окуневые места.Приятель Олег и мой сын Володьша сразу же угодили на рыбу, и началась у них серьезная работа, а я отправился серединой реки выше по течению. Там еще с лета запомнились добычливые рыбалки, не всегда доступные на резиновой лодке. Теперь же проще простого искать окуня по затопленным кустам-коряжинам.
Иду, поглядываю по сторонам и наслаждаюсь тишиной-покоем. Вдруг вправо у высоких талин замечаю, что снежок кем-то весь перетоптан и лежит там что-то серое под кустами. Сворачиваю туда и недоумеваю: откуда свалилось это что-то серое и кто же вокруг наследил? С каждым шагом я все ближе и ближе, пересекаю косую стежку звериного следа через реку. Ага, колонок здесь промышлял! А серенькая вещь на льду — старое ремезковое гнездо.
Встал у талин и представил, как рыскал кустами рыжий охотник. Среди голых ветвей он сразу заприметил гнездышко и учуял, что в нем устроилась ночевать большая синица. Ох, как осторожно, наверное, взбирался зверек по талине! Потревожь он синицу, и долго ли той упорхнуть подальше от беды. Вот колонок достиг высоты гнезда, прыгнул на него и… вместе с обломанной веткой шлепнулся на лед. Нет, не промахнулся дерзкий хищник, остались у гнездышка крупные перья синицы, только ни единой капельки крови и ни пушинки. Неужели колонок целиком проглотил бедную синицу?
С одной стороны, я понимаю умом смышленого охотника: раз не попалась мышь или еще какой грызун, то голод, как говорится, не тетка. И все-таки жалко мне синицу, а не утробу колонка. Слов нет, красив зверек! Когда-то на Старице же он чуть не вплотную подбежал ко мне, да разглядел-таки рыбака в кусту и замер столбиком на льду. Сколько бы времени пламенел колонок и прощупывал меня черными глазками — не знаю, но тут хватанул мормышку здоровенный окунь и пришлось резко подсечь его да на лед выбросить. И не молча, а с восхищенным возгласом:
— Эх, раскрасавец-то какой!
Что тут произошло! Колонок, как мяч, взлетел вверх, по воздуху перемахнул реку и огненной вспышкой мелькнул на сугробе противоположного берега. Напугался бедняга еще и оттого, что сугроб под ним шумной лавиной обрушился на реку. Да, хорош, хорош зверюшка живьем на белизне снега! Только за синицу-то нет ему прощения, ежели он действительно ее слопал. Она мне дороже соловья. Тот, конечно, зальется по майскому заречью — душа обмирает! Но недолго он поет-удивляет: замолчит в разгаре лета, а потом и улетит незаметно. Как будто приснился, был да и не был! Синица же круглый год рядышком с человеком, по любой непогоде взвеселит.
— Ну, паршивец! — мысленно кляну я колонка. — Угодишь ты в капкан здешнему зверолову Василию Григорьевичу Мурзину, и названия иного, как пушнина, не будет для тебя!
В плохом настроении легко просверлил лунку у задевы, без обычного ликования выволок и первого окуня. Насаживаю на крючок мормыша, и вдруг сверху уважительный голосок:
— Ловим, ловим, ловите!
Задираю голову и вижу — рукой достать! — висит на ветке большая синица, щурится на мой улов и радуется за меня окуню. Не враз, но прозрел я и заволновался. Так ведь это же та самая бедолага! Вырвалась она из цепких лап колонка и оставила ему хвостик. Стала теперь круглым шариком, но живая, живая!