Тринадцатый год жизни
Шрифт:
— Ну, а что я могла сделать?!
Этого уж Стелла ни понять, ни ожидать никак не могла. Почувствовала, что краснеет.
— Прихожу, — продолжала мать шёпотом, — а он чуть ли не целое дознание. Да ещё с пытками — знаешь, как он умеет…
Господи! Она же про Ваньку…
— А его пытки… Я, например, это выносить не могу!
Какие там у него «пытки»?..
— В конце концов должно было когда-то случиться… Я всё ему сказала!
— Мам…
Давно Стелла так не называла её. И они обе как бы остановились около этого слова. Невольно и вопросительно посмотрели друг на друга. Новая
— Стелла, прошу тебя, мне сейчас нелегко. Будь ко мне поближе.
Поближе… А про Парк Горького молчит. «Ты ещё не достаточно взросла…» Ну понятно!
— Ладно, — она сказала самым лёгким голосом. Как будто её послали сбегать на угол за половинкой чёрного.
Нина услышала эту подозрительную лёгкость. Постаралась уйти на нейтральную почву:
— Ужин будет готов через полчаса.
Стелла пошла в свою комнату, чтобы как-то отдышаться. Не удалось: на диване, уперев подбородок в коленки, сидел Ваня.
Прожигательный его взгляд буквально остановил Стеллу у двери. Наконец она сумела улыбнуться — бледная получилась улыбка. Но и того хватило её бедному братишке. Он вскочил, уткнулся Стелле куда-то в грудь. И это тоже было новостью… Послегоринскими отношениями…
— Тебе Нина сказала?.. — Он говорил ей прямо в кофту. И Стелла почувствовала тепло его печального вопроса.
Вдруг Ваня отстранился:
— Ты раньше знала! Только не ври…
Она и не врала. Она всё продолжала держать брата за шею и за уши.
Он вырвался резко. Сейчас могло произойти что угодно — не предсказуемо. И произошло вот что.
— Ух подлец! — закричал Ванька. — Подлец, да? Я его ненавижу!
В следующую секунду он до невозможного отчаянно и в то же время лихо так, по-вратарски, по-мастерски бросился на диван. И Стелла поняла, что всё-таки есть справедливость в словах о недостаточной взрослости. Она улыбнулась, глядя на брата.
Хорошо, что Ваня не видел этой улыбки!
— Уйди, — глухо сказал он. — Я сейчас плакать буду.
Так и не сказав ничего, Стелла пошла в столовую. Бесцельно села к Ваниному столу. На стене висела таблица футбольного первенства (так называемое «Движение по турам»), где жирно была выделена графа: «Динамо» (Москва). И больше никаких украшений. Ванька всё-таки был настоящий мужчина!
Тут она услышала, что вошла Нина. Но продолжала сидеть, будто бы не слыша. Ждала.
— Стелла, мне надо тебе кое-что сказать… пока Вани нет.
Она встала и повернулась к матери.
— Приехал твой отец… Ну, тот…
Какая-то волна пробежала по Стеллиному лицу.
— Он хочет тебя повидать… Ты хочешь его повидать?
Так вот кто с ней был в кафе!
А почему обязательно он? Да разве мог тот «шикарный» быть её отцом?!
А почему бы нет? Она ведь представления не имела о своём так называемом отце. И чихать бы на него!
Но теперь ей очень важно было знать: он это или не юн. И выпалила как из ружья:
— Да, хочу!
Мать предполагала этот разговор отнюдь иначе. Что дочь, например, скажет: «Я не знаю… А ты как считаешь?» И они посидят с грустными улыбками. Может быть, вместе поплачут — по-женски, по-взрослому. Впервые.
Но этого не случилось.
Дочь выпалила, как будто только и думала об этом отце.— Признаюсь, не ожидала, — с заметной обидой сказала мать. И тут же пожалела о сказанном.
— Мало ли, кто чего не ожидал! — ответила Стелла резко. И это действительно было началом новой, послегоринской эры отношений.
Вечером и поздним вечером
Баклажановый вечер кончился, собственно, ничем — поеданием баклажанов.
Будто они договорились разыграть перед кем-то сцену из мирной жизни. И даже Ваня, такой грозный двадцать минут назад, вёл себя тихо.
Только по небрежности, с которой всё прекратилось, можно было понять: в этом доме неладно. Но кому понимать-то? Они сами были и зрители и клоуны.
И вот Ваня поднялся, ушёл из кухни. Как в общественной столовой. Нина не окликнула его — побоялась. Тоже встала, ушла.
В силу вступил так называемый «закон моря»: убирает последний. Отгоняя досаду, Стелла взяла три тарелки грязные, сковородку, три чайные чашки — и всего-то делов! Помыла быстренько. И в свою комнату юрк. И дверь на задвижку. Громко… Нехорошо.
Нехорошо?.. Не до хорошего!
Разделась, легла… Стала думать о завтрашнем. Причём больше не о встрече самой, а о том, говорить Машке или нет. И почти сразу решила: скажу. В душе образовалась противная и жалкая ухмылка.
Раньше она бы ни за что, никому! Потому что это дело лично их, романовское, семейное. А теперь — что за семья? Ветер в поле. Нина по кафе, Гора вообще… Теперь крепкого только и есть она да Машка.
А Ваня?
Как про Ваню думать, она не знала. Если б, например, она куда-нибудь ушла — поступила в ПТУ в другой город, — она бы Ваню, конечно, взять не смогла. И выходило, что он не её, а… чужой. Но всё же он был и её… Ванька ни с кем так не разговаривал, как с ней!
Потихоньку она засыпала, и ей уже стало казаться, что она поступила в ПТУ, почему-то в Свердловске, и взяла с собой Ваню. Они жили в комнате, где кругом были белые занавески, и мебель в белых чехлах, и на диване на высокой спинке лежала белая кружевная салфеточка, и на ней стоял бюст какого-то человека из чёрного чугуна, и внизу была надпись: «И. С. Тургенев» — непохожий до невозможности!
Засыпая, она была совсем одинока. И не знала, что в другой комнате, за тонкой стеной, за слишком пушистым синтетическим ковром на краешке кровати сидит её мать.
Спала Стелла, а мать не спала. Темно. Только с улицы доносится по-сентябрьски туманный свет фонарей, да редкий автобус запоёт тормозами у светофора, как от зубной боли, — улица у них тихая, и даже летом можно спать с открытым окном, не боясь наглотаться пыли, — вещь для Москвы, а тем более для центра, редкая.
Нина Александровна думала о том, что же началось в её семье. Она хотела бы сказать: «иная» жизнь, а оказалось — «послегоринские отношения».
Опять проехал автобус, Нина не услышала его. Зато она услышала другое. Она сидела спиной к тому ковру и той стене, за которыми была комната её дочери. Она сидела боком к двери в столовую, за которой спал Ваня… И всё-таки она видела и слышала их обоих!