Тусклое золото
Шрифт:
– Вот теперь некоторым можно извиняться!
– насмешливо проронил Кубладзе.- И жаловаться можешь, кацо.
Парни сгрудились вокруг старшины, посыпались вопросы:
– Что там?
– Покажите…
– Вот это да!
– воскликнул Колчин, разглядывая золотые десятки.
– Сорок семь… сорок восемь…- И когда счет дошел до семидесяти, вспомнил о Голодко : - Жаловаться он будет…- И осекся.
Ребят настолько поразила находка, что на время они забыли о главном виновнике тревожной ночи. И вспомнили о нем, когда услышали голос старшего лейтенанта:
– Слушайте, Голодко, не
– Сказал - не пойду, и не приставай! Хотите мне дело пришить? Не выйдет, начальник!
Не дожидаясь, пока старший лейтенант позовет, Антон, а за ним и Дима побежали на голоса. И только сейчас оба поняли, что, не будь Шариков настороже, контрабандиста и след бы простыл. Голодко успел отбежать довольно далеко.
Окруженный возбужденными дружинниками, Голодко понуро плелся к машине. Парни шутили, смеялись, а Дима даже завидовал огромному синяку под глазом Антона.
– Все равно не попутаешь,- бубнил Голодко.- Никакого золота не видел, не знаю.- И вдруг, осклабившись, добавил насмешливо:-Если хочешь знать, и машина не моя. Прихватил ее возле станции. За это и в ответе буду.
– Надо же так!
– подхватил старшина, подлаживаясь под тон Голодко.- Подвела человека машина. Подвела и подвезла.
Перехватив недовольный взгляд старшего лейтенанта, Кубладзе умолк. Зато без конца говорили дружинники. Им впервые пришлось столкнуться с таким серьезным делом. Как можно не радоваться успеху! А Шарикову было не до восторга. Не радовал его результат операции…
VI
Клава повернула голову, чуть замедлила шаг.
– А ты и в самом деле свихнулся. Чокнутый какой-то.
Николай вяло усмехнулся:
– Умора.
– Сам ты умора,- незлобливо ответила девушка.
От остывшей земли тянуло холодком. В низинах стелился туман. Клава поежилась в своем легком, без рукавов платьице, пошла быстрее.
– Слушай, Клава,- догнал ее Николай.- Давай поступать в институт вместе. Вот бы здорово! Верно? Махнули б потом в Сибирь. Или на целину. Красота, честное слово! Думаешь, только в книгах так? В жизни еще лучше.
Клава остановилась, обернулась к нему, и Николай близко-близко увидел глаза, налитые тоской.
– Зачем ты все это говоришь мне?
– процедила она. И неожиданно громко и зло выкрикнула: - Врешь! Врешь! Нет никакой красивой жизни. И голову мне не морочь, уходи к черту…
Ответить Николай не успел и смотрел недоуменно вслед убегающей девушке. Едва освещенная призрачным светом луны, она удалялась от ошарашенного парня, словно хотела скрыться от громких слов и от длинной тени своей, неотступно бежавшей позади, за спиной…
Домой Клава вернулась поздно, усталая, издерганная. У двери остановилась, прислушалась к доносившимся изнутри голосам. Глухой бас Иннокентия рокотал зло и требовательно, и Клава отчетливо представляла себе плотного пресвитера в их комнате, заполненной молящимися «братьями» и «сестрами». Как все это надоело ей! Как опротивели злые, заплывшие глазки Иннокентия, следящие за каждым движением молящихся, словно буравчиками сверлящие их. Тут же и мама с рабски-покорным выражением на бледном лице, послушно выполняющая все, что прикажет ее
повелитель. Клава знает, что за несколько последних месяцев Иннокентий сумел внушить матери такой страх к себе, что вели он ей броситься под машину, убить кого, самую себя исполосовать - все выполнит беспрекословно. Таков устав общины.А перебранка в квартире стала еще слышнее. Что-то выкрикнул Иннокентий, мать ответила громче обычного, и Клава, сама не своя от страха, вбежала в дом.
Никого - только мама и он, мучитель.
Мать лежала на полу лицом кверху. Клава бросилась к ней и тут же услышала за спиной рокочущий голос пресвитера:
– Явилось чадушко. Мы с матерью извелись, ожидаючи. Видишь, даже захворала, сердешная. Шутка ли, пять часов, как ты ушла!
– голос Иннокентия зазвучал вкрадчиво, ласково.- Поднимись, сестра, будет тебе убиваться. Господь бог милостив.
Мать с трудом поднялась, в изнеможении опустилась на сундук. На правой щеке ее алел след от пощечины. Худое болезненное тело била нервная дрожь. Во всем облике женщины, в некогда красивых синих глазах застыл ужас.
В комнате наступила тяжелая тишина. Клава ощущала на себе притворно-ласковый взгляд пресвитера, но не смела поднять голову. Иннокентий выжидательно молчал. Короткопалые, сильные руки его, поросшие рыжими волосками, покоились на толстых коленях.
– Ну, поведай, как дело святое выполнила, доченька. Все ли сделано?
Помимо воли Клава подняла голову и встретилась с ласковыми и в то же время настороженными глазами Иннокентия. Голос у него был блаженный, мягкий, вроде бы с оттенком страха.
Это было так несвойственно всегда уверенному в себе, жестокому, хитрому пресвитеру, что мать недоуменно взглянула на дочь. Клаву же вдруг охватило чувство мстительной радости.
– От моего рассказа вам веселее не станет,- твердо ответила она.- Там была засада… Чуть не поймали меня.
Пресвитер смешно подпрыгнул на стуле, выставил перед собою руки:
– Чего мелешь? Какая засада?
Кажется, полжизни отдала бы девушка, только бы продлить эту сцену, низвергавшую Иннокентия с высоты его могущества. Не столько для себя, сколько для матери хотелось унизить его, растоптать.
– Обыкновенная. Вам лучше знать, какие они бывают,- ответила Клава с вызовом.
В другое время за подобную дерзость крепко досталось бы от матери. Да и пресвитер отвесил бы от щедрот своих.
– Что-то плутуешь,- прохрипел Иннокентий, сдерживая в себе бушевавшую злость.- Не балуй, дочка, не балуй. Дело серьезное. Не ко времени развеселилась. Гляди, барышня, плакать не пришлось бы!
Клава еще больше осмелела, подошла ближе, остановилась между матерью и пресвитером. А тот, вытянув шею, приготовился слушать. С трудом ему давалось спокойствие. На лбу вздулась широкая вена. Чуть пониже, на виске, быстро-быстро пульсировала синяя жилка.
«А все-таки боишься,- радовалась про себя Клава.- И «господи помилуй» не помогает».
– Ну, говори же,- торопил Иннокентий.
– Чего сердитесь? Я не виновата. Не нужно было посылать. Сами бы пошли.
– Не о том спрашиваю. Про засаду расскажи. Кого видела, кто был там? Узнала ли кого? Тебя ли узнали?
– скороговоркой выпалил Иннокентий.