Ты следующий
Шрифт:
Спустя четверть века во время всемирной встречи писателей «Интерлит» в Кельне мы с Женей Евтушенко жили в одной гостинице. С утра на завтрак он приходил в спортивном костюме — в шортах и кроссовках, вспотев после обязательного кросса по пересеченной местности. Он бросал на нас победоносный взгляд и говорил мне:
— Любо, что ты моргаешь сонными глазами? Давай бегать вместе!
В конце концов я был вынужден ему ответить:
— Женя, в отличие от тебя, нам, болгарам, стоит только однажды побежать — и мы больше не вернемся.
На самом деле Женя постепенно создал себе статус полудиссидента, который постоянно находился в состоянии бегства. Но он возвращался, потому что «поэт в России больше, чем поэт».
После той первой замечательной встречи я передал Женю в руки Владко и бросился (не как позже Женя — в бермудах и с плеером
Вот он, мой однокомнатный чертог. Синий диван вечером раскладывался и превращался в подобие деревянного одра, на котором спала вся семья. Два лишившихся набивки кресла были нашими тронами. Шаткий столик использовался в самых разных целях. Горка, превратившаяся в книжный шкаф (сейчас в ней устроен бар). Книги и картины. Кладовка, примыкающая к комнатке, была приспособлена под гардероб и кухню одновременно. Гардероб состоял из старой вешалки, а кухня — из единственной старой плитки, стоявшей на ящике. (Наша одежда пахла едой, а еда — нафталином.) Все здесь было переделано, приспособлено. Сегодня, когда я спокойно купаюсь в лучах жизненного заката, я вижу, что только мы с Дорой никак не могли приспособиться к грубым нравам той приспособленческой эпохи. Так или иначе, но эта адаптированная обитель изменила всю мою жизнь. Душа бродяги обзавелась собственным домом. Исключенный студент закончил университет. У безработного хулигана было три года трудового стажа. У безнадежно влюбленного родился второй ребенок. У молодого поэта — вторая книга. Газеты меня хвалили. Только что подтвердили, что меня готовы принять в Союз писателей… И все же я чувствовал, что это очевидное счастье, этот успех — это нечто непостоянное, почти как радуга, и так было потому, что мое Я оставалось неизменным, неприспособляемым.
«Полярная звезда — неподвижный центр мира, пуп мирозданья, небесные врата…»
С Евтушенко мы ужинали в «Опере». После свадьбы я там больше не появлялся. Всю организацию взял на себя Владко. И потому меня очень удивила компания, которую я там застал. Из мужчин к нам присоединился только Панчо Панчев. Мне он был известен как один из процветающих и способных молодых журналистов, специально подобранных для газеты «Работническо дело» (Владимир Башев, Владо Костов, Павел Писарев, Иван Славков…). Но за большим столом сидели и дамы. Незнакомые мне девушки оказались одноклассницами. У длинноногой красавицы Краси была особая миссия — вдохновлять лично Евгения Александровича. Впрочем, он тут же посвятил ей стихотворение: «Красимира — краски мира». Черноглазая Яна много болтала и даже командовала. Легко угадывалось, что в скором времени она выйдет замуж за Панчо. Но я, разумеется, не мог предвидеть, что потом она разведется и выйдет замуж за чешского писателя-диссидента Властимила Маршичека. После разведется и с ним, но не с Чехией… Последняя девушка была самой таинственной. На нашу встречу она пришла в школьной форме и вообще не проронила ни слова.
— А эту ты откуда взял? — спросил я театральным шепотом у Владко. — Тебя осудят за растление малолетних!
Он интеллигентно толкнул меня под столом ногой и тихо шепнул на ухо:
— Кретин, это же Людмила — дочь Тодора Живкова. Они с Яной двоюродные сестры.
Я чуть не умер от смеха, за что получил еще один пинок под столом.
После веселого ужина наша компания все в том же составе переместилась в бар «Астория», где был уже заказан столик. Однако там возникли непредвиденные осложнения, потому что за соседним столиком сидели постоянные клиенты заведения: Георгий Джагаров и Стефан Гецов. Мало того что Владко недолюбливал Джагару (он не мог простить ему «Поспешный юбилей»), так еще выяснилось, что между Женей и Георгием тоже был конфликт. Георгий отказался от переводов Евтушенко, заявив, что они не имеют ничего общего с оригиналом. Это, разумеется, сильно задело Женю, и как раз сейчас шумно забурлило выяснение обстоятельств дела. Джагаров оправдывался:
— Женя, пойми, твои переводы хороши, но они неточны.
Женя же эффектно возражал:
— Георгий, французы говорят, что переводы — как женщины: если они верные, то некрасивые; если красивые, то неверные. Ты предпочитаешь верность, а я — красоту!..
Они договорились до того, что Джагарову пришлось написать на крахмальной салфетке расписку, что он принимает переводы Евтушенко.
Но
вечер был ощутимо подпорчен. Школьницы фыркнули и покинули нас вместе с Панчо, а немного погодя встали и мы, провожаемые подозрительным взглядом директора бара Наско Германова. Я не помню, почему мы свернули к моему дому. Должно быть, было уже за полночь. Роскошные ботинки Жени оказались настолько новыми, что ходить в них он уже не мог. В знак солидарности мы с Владо тоже разулись и зашлепали втроем мимо здания парламента, через Докторский сквер вниз по улице Обориште. К моему удивлению, после всех этих разговоров и пьяного застолья Женя заявил, что проголодался. Без Доры в доме не было ничего, кроме бутылки коньяку. Мне с большим трудом удалось отыскать черствую горбушку и кусок засохшей брынзы. Это устроило гостя, потому что, пока я копался в кухне-кладовке, он перелопатил всю мою библиотеку и наткнулся на запрещенные книги. Поцеловал «Доктора Живаго». Конечно же, он его читал.— Вы видели, что наши идиоты написали о смерти Пастернака?! Мол, умер не писатель, а член Литфонда. Хотя они правы. Писатель Пастернак бессмертен.
Вольнодумство Жени для того времени было невообразимым. Он взял почитать в гостиницу Джиласа и Оруэлла «Памяти о Каталонии».
Все остальное время мы читали стихи. Было отмечено, что мы звучим по-разному, что еще больше нас воодушевило.
Во время нашей первой встречи Женя почти ничего не рассказывал о себе. Но много говорил о своей любви к Белле:
— В России есть три поэтессы. И у всех фамилии начинаются на А: Ахматова, Алигер, Ахмадулина. А-А-А! Это огромный вздох восхищенной России.
Во время нашей последней встречи (дай бог, чтобы ей не оказаться последней!) Женя лихорадочно говорил о себе:
— Я обречен быть поэтом России! Я последний поэт России!
Он и вправду мировой поэт. Всемирный скиталец. После Беллы он женился на еврейке-космополитке. Потом — на англичанке и т. д. Русские националисты его на дух не переносили. Но все же Женя остался неисправимо русским во всем. И мне приходят в голову мрачные и жестокие мысли: может, он и правда последний поэт последней, кабацкой, советской, жестокой и великой России…
Вот уже и во мне вроде бы начало зарождаться щемящее самоощущение поэта. И я уже начал бояться, что моя работа в комсомоле превратится в политический театр. А я-то предпочитал настоящий. Поэтому стал хитрить. Сам подбирал себе маршруты для командировок.
— И что ты постоянно ездишь в Бургас? — спрашивали меня в орготделе. — Если бы дело было летом, тогда понятно. А то зимой…
Разве мог я объяснить им, что моей целью были походы в бургасский театр им. Адрианы Будевской? А какой это был тогда театр!! Методий Андонов, Юлия Огнянова, Леон Даниел, Вилли Цанков разыгрывали «Сизифа и Смерть», «Мамашу Кураж», «Человека, который приносит дождь», «Золотую карету», «Оптимистическую трагедию»… Они даже придумали фехтовальный спектакль, который состоял из одних дуэлей и диалогов со смертью из мировой классики. Он назывался Ave, Caesar, morituri te salutant. О, этот спектакль был как раз про нас! Потому что если любой актер мечтает поучаствовать хотя бы в одной из великих театральных дуэлей, то мы мечтали сделать это в жизни.
Говорят, что Микеланджело учился мастерству на одной-единственной статуе, причем даже не на целой, а на фрагменте античной мраморной скульптуры (торсе Аполлона Бельведерского). Если бы можно было оживить тогдашний бургасский театр, хотя бы один его спектакль, хотя бы одно его действие, то этого бы хватило, чтобы воскресить все наше молодое время.
Завлитом театра был Иван Теофилов. В репертуаре была и его пьеса — «Дом воспоминаний», если мне не изменяет память. Из него я помню только лестницу — символ, по которому поднималось и спускалось действие. Но я никогда не забуду, как Иван предоставлял мне в распоряжение свою квартиру — чистую и скромную, как монастырская келья, — чтобы я не тратился на гостиницы. А сам оставался ночевать на реквизитных диванах за кулисами пустого, как космос, ночного театра.
И думалось мне: все мы живем в таком вот нарисованном, собранном, как декорация, домике воспоминаний и мечтаний. У каждого где-то есть своя комнатка. Но это «где-то» может превратиться в общий дом, где все рядом, каждый за своей дверью, которая не запирается.
Время разрушило эту близость. От нашего романтического общего дома осталась одна лестница, которая уже нигде не начинается и никуда не ведет. Только «действие» прогуливается по ней, да и мы, «старые товарищи», театрально встречаемся на ее пролетах или расходимся, как мнительные актеры пантомимы.