Тысяча и одна ночь отделения скорой помощи
Шрифт:
– Я говорил по-французски, по-немецки, по-польски и на идише. В конце Второй мировой войны я очутился в Польше.
Сердце Фроттис встрепенулось: о Польше она услышала не впервые. О Второй мировой войне тоже.
– Лингвисты на дороге не валяются. Чем я занимался? Меня наделили необходимыми полномочиями, и я путешествовал по деревням, разыскивая и идентифицируя погибших.
Фроттис побледнела и застыла, как статуя.
– Я возвращал мертвым имена. Выяснял, кто они и откуда, и передавал их родным. Это было очень важно, девочка, – вытащить их из грязи и забвения.
Время остановилось.
Моя
19 часов,
внизу
День близился к концу. Месье Корэ восьмидесяти шести лет некоторое время сидел и ждал в коридоре. Я не знал, почему он там сидит. У меня заканчивалась смена, к тому же я торопился на шестой этаж. Я обрабатывал рану на лбу месье Мадлена и несколько раз проходил мимо месье Корэ, не обращая на него внимания. Ничего, подождет, пока я закончу зашивать скальп.
Но месье Корэ априори придерживался другого мнения. Он ухватил меня за халат и произнес дребезжащим голосом:
– Паренек, мне нужно поменять воду в оливках, скажи-ка…
Громко, как всегда говорят со стариками, даже если они не глухие, я произнес:
– ВЫ НАХОДИТЕСЬ В ОТДЕЛЕНИИ СКОРОЙ ПОМОЩИ. А ХОЗЯЙСТВЕННЫМИ ДЕЛАМИ ЗАЙМЕТЕСЬ ПОЗЖЕ!
– Не нужно кричать, я не глухой! И я вовсе не о хозяйстве толкую. – Тут он сердито показал пальцем на свой таз. – Я вам намекаю, что очень хочу писать!
Ах, вот это что за оливки…
Я позвонил Фроттис и поведал о своем разговоре с хозяйственным старичком. Она пересказала его пациентке из седьмой палаты. В трубке было слышно, как они хохочут.
– Ты там хорошо о ней заботишься?
– Все под контролем.
В этом вся Фроттис с ее любимым выражением: что бы ни случилось, у нее все под контролем.
– Она как раз слушала историю о том, как на днях ты приглянулся той бабульке.
– Смотри, не переборщи с подробностями! А не то она узнает, откуда взялось твое прозвище…
– Не понимаю, о чем ты. И вообще, ты сам просил ее рассмешить. Мне, например, эта история про бабульку очень нравится, каждый раз смеюсь, когда ее слышу.
В тот день мы вернулись после очень тяжелого вызова. Тут-то и приключилась эта история с влюбленной бабушкой. Настроение у меня было хуже некуда, и Фроттис, решив меня развлечь, подхватила меня под локоть и сообщила:
– Пойдем-ка, у меня тут очень милая пациентка. Она поет.
Мадам Косму, восемьдесят девять лет, старческое слабоумие, запела “Марсельезу”, едва мы вошли.
Палата быстро превратилась в дурдом: мы со старушкой взялись за руки, и я запел вместе с ней, Фроттис подхватила. Тут вдруг мадам Косму затянула “Ах, выпьем белого вина”, застав нас врасплох. Слов я не знал.
Мы подпевали невпопад. Путаница, общее веселье… В конце концов мадам Косму замолчала, воззрилась на меня, приблизила свое лицо к моему и воскликнула:
– О! Какой он красавчик! Господи, какой красавчик!
После трудного вызова на душе было тяжело, и восхищение бабули восьмидесяти девяти лет меня порадовало… Нет в жизни маленьких удовольствий (как говорил маркиз де Сад).
– У него зеленые глаза! Знаете, у него прекрасные зеленые глаза…
Внезапно, глядя на моих коллег
и на меня, счастливого обладателя прекрасных зеленых глаз, она заявила:– Вот только хвостишко у него маловат!
Раздался оглушительный хохот. А мадам Косму принялась в подробностях описывать анатомические особенности моих репродуктивных органов…
Когда я был практикантом, я принимал в отделении гериатрии великую труженицу – очаровательную толстушку, носившую милое имя мадам Фламель.
Мне тогда было двадцать четыре года, и о том, что такое старость, я имел лишь смутное представление. Однажды, погруженный в изучение историй болезни, я услышал, как хлопнули створки двери. Привезли мадам Фламель, которая лежала на носилках. Строго горизонтально, на нижнем этаже мироздания. Она провела в таком положении двадцать восемь часов, прежде чем ее обнаружили.
Мы с мадам Фламель сразу сблизились. Я стал о ней заботиться. А она вся до последней морщинки буквально исходила нежностью ко всему персоналу, словно спелый инжир под южным солнцем. Дети приносили ей клубнику и конфеты, она все раздавала нам.
Уже на следующий день после прибытия в больницу она настояла на том, чтобы ей разрешили сидеть и передвигаться в кресле.
Когда мы переносили ее пухлое тельце в кресло, она нам помогала: крепко цеплялась за наши руки, отталкивалась, когда мы тащили, и кряхтела от натуги вместе с нами.
Ну еще! Ну еще! У нас получилось. Общими усилиями.
Так она перебралась на второй этаж мироздания – в кресло.
Неделю спустя ей это надоело: кресло – кровать, кровать – кресло, ей захотелось большего. Она жаждала принять вертикальное положение, упереться стопами в землю, уловить правильное направление и придерживаться его.
Ну еще! Ну еще!
Ей удалось. С трудом, но удалось. Она стояла прямо, и это был следующий этаж мироздания. Она сделала шаг. На следующий день – еще шаг. Не прошло и недели, как она сама ходила и без посторонней помощи поднималась и спускалась по лестнице.
Потом однажды она пришла ко мне и сказала:
– Не могли бы вы помочь мне вытащить чемодан? У меня там свитер.
Она прогулялась около больницы. По-нашему, у входа, хотя для нее это был выход. Она взошла на Капитолийский холм благодаря одной лишь силе воли. Я посмотрел на нее и сказал, что таких, как она, не встречал.
Несколько дней спустя я сбросил мадам Фламель с Тарпейской скалы [18] .
Я развернул перед ней длинный лист с клеточками и рисунками – обязательный тест для оценки состояния когнитивных функций.
– Что это?
Я объяснил, она рассмеялась:
– Мальчик мой, у меня с этим все хорошо, я еще не выжила из ума.
Вопрос первый:
– В каком городе мы находимся?
Она пожала плечами:
– Я в таких играх не сильна.
И стала внимательно разглядывать свои ноги, хотя прежде всегда смотрела собеседнику прямо в глаза.
18
Тарпейская скала – отвесная скала с западной стороны Капитолия, с которой сбрасывали приговоренных к смерти.