У войны не женское лицо
Шрифт:
На Минском тракторном заводе искала женщину, она служила снайпером. Была знаменитым снайпером. О ней писали не раз во фронтовых газетах. Номер домашнего телефона мне дали в Москве ее подруги, но старый. Фамилия тоже у меня была записана девичья. Я пошла на завод, где она работала, в отдел кадров, и услышала от мужчин (директора завода и начальника отдела кадров): «Разве мужчин не хватает? Зачем вам слушать эти женские истории. Женские фантазии...»
Пришла в одну семью... Воевали муж и жена. Встретились на фронте и там же поженились: «Свадьбу свою отпраздновали в окопе. Перед боем. А белое платье я себе пошила из немецкого парашюта». Он – пулеметчик, она – связная. Мужчина сразу отправил женщину на кухню: «Ты нам что-нибудь приготовь». Уже и чайник вскипел, и бутерброды нарезаны,
Так было не один раз, не в одном доме.
Да, они много плачут. Кричат. После моего ухода глотают сердечные таблетки. Вызывают «скорую». Но все равно просят: «Ты приходи. Обязательно приходи. Мы так долго молчали. Сорок лет молчали...»
Понимаю, что плач и крик нельзя подвергать обработке, иначе главным будет не плач и не крик, а обработка. Вместо жизни останется литература. Таков материал, температура этого материала. Постоянно зашкаливает. Человек больше всего виден и открывается на войне и еще, может быть, в любви. До самых глубин, до подкожных слоев. Перед лицом смерти все идеи бледнеют, и открывается непостижимая вечность, к чему они сами бывают не готовы. Хотя это было с ними, и они это пережили. Несколько раз я получала отосланный на читку текст с припиской: «О мелочах не надо... Пиши о нашей великой Победе...» А «мелочи» – это то, что для меня главное – теплота и безостановочность жизни: оставленный чубчик вместо кос, горячие котлы каши и супа, которые некому есть – из ста человек вернулось после боя семь; или то, как не могли ходить после войны на базар и смотреть на красные мясные ряды... Даже на красный ситец... «Ах, моя ты хорошая, уже сорок лет прошло, а в моем доме ты не найдешь ничего красного. Я ненавижу после войны красный цвет!»
* * *
Вслушиваюсь в боль... Боль как доказательство прошедшей жизни. Других доказательств нет, другим доказательствам я не доверяю. Слова не один раз уводили нас от истины, затушевывали ее.
Думаю о страдании как высшей форме информации, имеющей прямую связь с тайной. С таинством жизни. Вся русская литература об этом. О страдании она писала больше, чем о любви.
И мне об этом рассказывают больше...
* * *
Кто они – русские или советские? Нет, они были советские – и русские, и белорусы, и украинцы, и таджики...
Все-таки был он, советский человек. Таких людей, я думаю, больше никогда не будет, они сами это уже понимают. Даже мы, их дети, другие. А что говорить о внуках...
Но я люблю их. Восхищаюсь ими. У них был Сталин и ГУЛАГ, но была и Победа. И они это тоже знают.
Получила недавно письмо:
«Моя дочь меня очень любит, я для нее – героиня, если она прочтет вашу книгу, у нее появится сильное разочарование. Грязь, вши, бесконечная кровь – все это правда. Я не отрицаю. Но разве воспоминания об этом способны родить благородные чувства? Подготовить к подвигу...»
Еще раз убедилась, что наша память – далеко не идеальный инструмент. Она не только произвольна и капризна, она еще на цепи у времени, как собака. Они влюблены в то, что с ними было, потому что это не только война, но и их молодость тоже.
* * *
Слушаю, когда они говорят... Слушаю, когда они молчат...
Все у них: и слова, и молчание – для меня текст:
– Это – не для печати, для тебя... Те, кто был старше... Они сидели в поезде задумчивые... Печальные. Я помню, как один майор заговорил со мной ночью, когда все спали, о Сталине. Он крепко выпил и осмелел, он признался, что его отец уже десять лет в лагере, без права переписки. Жив он или нет – неизвестно. Этот майор произнес страшные слова: «Я хочу защищать Родину, но я не хочу защищать этого предателя революции – Сталина». Я никогда не слышала таких слов. Я испугалась... К счастью, он утром исчез. Наверное,
вышел...Ты нигде не проговорись... Скажу тебе по секрету... Я дружила с Оксаной, она была с Украины. Впервые от нее услышала о страшном голоде на Украине. Голодоморе. В их селе умерла половина людей. Умерли все ее меньшие братья и папа с мамой, а она спаслась тем, что ночью воровала на колхозной конюшне конский навоз и ела. Никто не мог его есть, а она ела: «Теплый не лезет в рот, а холодный можно. Лучше замерзший, он сеном пахнет». Я говорила: «Оксана, товарищ Сталин сражается... Он уничтожает вредителей, но их много». – «Нет, – отвечала она, – ты глупая. Мой папа был учитель истории, он мне говорил: „Когда-нибудь товарищ Сталин ответит за свои преступления...“
Я хотела пойти к комиссару... Все рассказать... А вдруг Оксана – враг? Шпионка? Через два дня в бою она погибла. У нее не осталось никого из родных, некому было послать похоронку...
Затрагивают эту тему осторожно и редко. Всегда с растерянностью. Они до сих пор парализованы не только сталинским гипнозом и страхом, но и прежней своей верой. Не погасшим до конца ее пламенем. Если я задаю вопросы впрямую, отвечают мне: «Может, наши внуки узнают всю правду».
А когда они сами заговорят? Через лет десять-двадцать?! Для этого им надо будет многое в своей жизни разлюбить.
* * *
Рукопись давно лежит на столе...
Уже два года я получаю отказы из издательств. Молчат журналы. В отказах приговор всегда одинаков – слишком страшная война. Много ужаса. Натурализма. Нет ведущей и направляющей роли коммунистической партии... Одним словом, не та война... Какая же она – та? С генералами и мудрым генералиссимусом? Без крови и вшей? С героями и подвигами. А я помню с детства: идем с бабушкой вдоль большого поля, она рассказывает: «После войны на этом поле долго ничего не родило. Немцы отступали... И был тут бой, два дня бились... Убитые лежали один возле одного, как шпалы на путях. Немцы и наши. После дождя у них у всех были заплаканные лица. Мы их месяц всей деревней хоронили...»
Как забыть мне про это поле?
Я не просто записываю... Я собираю, выслеживаю человеческий дух там, где страдание творит из маленького человека большого человека. Для меня он не немой и бесследный пролетариат истории, я слушаю его душу, ее язык. Униженный, растоптанный, оскорбленный – пройдя через сталинские лагеря и предательства, он все-таки победил. Совершил чудо.
Никому не забрать у него эту Победу...
Через семнадцать лет2002—2004 гг.
Читаю свой старый дневник...
Пытаюсь вспомнить человека, каким я была, когда писала книгу. Того человека уже нет, и даже нет страны, в которой мы тогда жили. А это ее защищали и во имя ее умирали в сорок первом – сорок пятом. За окном уже все другое: новое тысячелетие, новые войны, новые идеи, новое оружие и совершенно неожиданным образом изменившийся русский (точнее – русско-советский) человек.
Началась горбачевская перестройка... Мою книгу с ходу напечатали, у нее был удивительный тираж – два миллиона экземпляров. То было время, когда происходило много потрясающих вещей, мы опять куда-то яростно рванули. Опять – в будущее. Мы еще не знали (или забыли), что революция – это всегда иллюзия, особенно в нашей истории. После боя приходят мародеры. Но это будет потом, а тогда я стала получать ежедневно десятки писем, мои папки разбухали. Люди захотели говорить... Договорить... Выговориться… Он стали и свободнее, и откровеннее. У меня не оставалось сомнений, что я обречена бесконечно дописывать свои книги. Не переписывать, а дописывать. Поставишь точку, а она тут же превращается в многоточие...
* * *
Я думаю о том, что, наверное, сегодня задавала бы другие вопросы и услышала бы другие ответы. И написала бы другую книгу, не совсем другую, но все-таки другую. Документы (с которыми я имею дело) – живые свидетельства – не застывают, как охладевшая глина. Не немеют. Они движутся вместе с нами. О чем бы я больше расспрашивала сейчас? Что хотела бы добавить? Меня бы очень интересовал... подыскиваю слово... биологический человек, а не только человек времени и идеи. Я попыталась бы заглянуть глубже в человеческую природу, во тьму, в подсознание.