"Угрино и Инграбания" и другие ранние тексты
Шрифт:
<...> Иногда видишь удивительно красивые сны... а иногда красиво живешь... и мы жили замечательно: Фридель, Франц и я... Мы ели хорошую еду, и нарядили елку, и играли в маму-папу-ребенка. Никто этого не упомянул, но мы все же в это играем - и дольше, чем длится любая игра в комнате с куклами...
<1915> Дом в Люнебургской пустоши. Февраль.
<... > Я написал и закончил новую пьесу; и господина Юргенсена отныне зовут Лора... К этому, если говорить очень сжато, сводится мое переживание.
<...>
После 12 января 1915
<...> Мы должны научиться молиться, пусть даже дьяволу. Иначе все погибнем вместе с нашими детьми, еще не родившимися... Нужно набраться мужества и искать выход.
2 апреля 1915
<...> В эти дни произошли удивительные, великие вещи - в это самое время, когда царит бессмысленный, как кажется, ужас... Но ведь было и безмерно прекрасное... Мне хочется скорчиться перед этим ужасом; и все-таки прекрасное было. Франц навестил нас, и я смотрел на его тело. Я смотрел на это загорелое недвижное тело, и целовал его, и впивался зубами в кожу. <...>
И он слушал меня, когда я говорил о глубочайшей мысли Бога, которую Он вложил в наши чресла: что любящие должны одаривать
Я целовал и рассматривал Франца во всей его красе.
27 мая 1915
Бесполезно описывать внешние обстоятельства. Это скучно и сверх того отдает педантизмом, а получится - в лучшем случае -исторический очерк... История же, любая история, отвратительна, потому что копается в ужасном и взвихривает жестокости, присутствующие, подобно пыли, повсюду. Также бесполезно знать, каким образом что-то появилось и к каким последствиям привело. Ведь оправдания никакому ужасу нет, а если люди все-таки стараются до него докопаться, это лишь показывает, что они чувствуют свою ущербность. <...>
И еще: у нас теперь есть мальчик, большой, непостижимо священный мальчик: Франц.
29 мая 1915
Сто раз на дню ловлю я себя на мысли, что связан какими-то отношениями со всем, что существует и происходит; но это наверняка чепуха, чепуха, потому что в противном случае я был бы давно размолот в муку, растерзан. Такого рода взаимодействие не может, не вправе существовать. У меня нет ничего общего с ними, у них - со мной! Что еще за отношения! Я хочу идти собственным путем, а то, чем занимаются другие, меня не касается!
И все же - все же - имеются вещи, от которых я не могу уклониться, и события, от которых мне не отречься.
В это время, когда мое бытие пребывает в упадке, из самых темных глубин моего естества выходят образы и картины, которые я не создавал, и оживают давно прошедшие времена, свидетелем которых я не был; во мне поднимаются, подобно призракам, предки. Они цепляются за меня. Они не могут спокойно лежать в могилах, эти старики, чья кровь теперь циркулирует во мне. Может, их надгробия треснули? Чего они хотят от меня? Они не сердятся, нет, не сердятся; но заманивают меня в свое время, в свои сущности... Или они хотят только вытащить меня из нынешнего времени с его жуткими событиями? Они не могут успокоиться, потому что я существую, я живу и беспокойно, со страхом ищу чего-то? Они хотят перетянуть меня к себе, в прохладные сводчатые склепы, или -только вдуть в мои легкие свою прохладу и тишину? Не знаю. Мне надо бы попасть в крипту Святого Духа в Ростоке - да только ради меня ее не откроют. Ключи наверняка давно потерялись, дверные петли заржавели. Может, она давно разрушена; давно разрушена, и буквы на камне стерлись... Но нет: арки сводов еще где-то неподвижно и крепко смыкаются, а саркофаги тихо и каменно стоят. Должен же быть кто-то, кто походил на меня.
Ах, если бы уже высились стены нашего замка, чтобы мы чувствовали себя в безопасности!
(На этом дневник обрывается.)
Норвежский дневник (1915-1916)
23 сентября 1915
Итак, я застаю себя размышляющим над историями, которые настолько правдивы и вместе с тем неправдивы, насколько может быть только некая история. Правдивы они потому, что в самом деле когда-то свершились, а неправдивы - потому что дистанция между ними и нами, между их свершением и нашей жизнью удлинилась до бесконечности. Вы только представьте, что, пока я их рассказываю, на меня нападает приступ кашля, вызывающий боли в груди и раздражающий фурункул в паху, который становится очень ощутимым... И вот ты уже слегка удивляешься себе самому. Ты не вполне понимаешь, как это получилось, что ты почувствовал боль. Ты размышляешь о нарушениях в своем теле и внезапно задумываешься, не причиняет ли ему страдание текущая по сосудам кровь. С этой мыслью я возвращаюсь к неправдивости моего рассказа. К тому, что я формирую слова, которые не могут соперничать с легкостью колышущегося танца. Я выпадаю из себя, я превзошел себя. Я должен рассказывать истории, которые сам способен понять. Таких имеется предостаточно... Далее следует история о человеке, который был великим, однако величие это было настолько человечным, что его хватило бы и для Бога.
24 сентября 1915
Он родился в одной деревне, жители которой никогда им не интересовались и не вступали с ним ни в какие отношения. Так же обстояло дело и с именем, данным ему при крещении. Ни место, ни имя не прилегали к нему– как бывает с накрахмаленной одеждой. Поэтому я даже не хочу их называть. В первые годы его жизни произошло так много неслыханно важных вещей, что он сломался под этим бременем, когда ему исполнилось девять или десять лет. Ничто не обошло его стороной, но по нему этого не замечали: он постоянно кутался в длинный плащ, из-под которого ничто не выходило наружу, все оставалось внутри. Кто оценит, какими кусачими чудищами могут быть одинокие лихорадочные ночи, которые доказывают, что ты окружен пустотой? И принуждают все больше укрепляться в вере, ибо тебе приходится жить без настоящей любви. Ведь если бы такая любовь была, она проникла бы в пространства этих мучительных, искаженных ночей, где ты растрачивал свою жизненную силу в борьбе с зияниями [? неразборчиво.
– Т.Б.] и примерами из области бесконечного. Иногда приходил и какой-нибудь большой зверь, и если даже он не был ужасен, тело его всегда оказывалось настолько большим, что выжимало из тебя кровь и пот. Если бы любовь вломилась в такие ночи, перенасыщенные непродуктивными миражами (которые поэтому были унылы, как усеянные трупами поля), она сумела бы достичь бесконечно многого. Может, даже сотворила бы чудо: сделала эти миражи - адские тела - осмысленными и продуктивными. Но любви не было. В подтверждение чего можно сослаться на сами эти лихорадочные ночи, и на мертвые солнечные дни, и на устало тянувшиеся облака. А еще - на то, что мальчик оставался замкнутым в себе и из него ничто не изливалось наружу. Все казалось столь безнадежным, что он даже не пытался поискать эту любовь среди мальчиков или девочек своего возраста. Стоит ли удивляться, что кровь его свернула на другой, опасный путь, ускорив драгоценный процесс созревания? Ибо что еще оставалось - раз уж к нему не обратили даже минимальной доли любви, - что еще оставалось, кроме как созревать самому, чтобы наконец была внесена необходимая лепта жара и самопожертвования? Кто мог бы вычерпать смятение, которое наводнило его теперь, когда кровь - слишком горячая, пылающая - созрела прежде, чем появилась возможность ее обуздать, когда пожелала погибнуть, излившись на других, когда возжаждала объятий и поцелуев? Кто сумел бы удержать ее - ведь не это же маленькое, хрупкое, нежное мальчишечье тело? А все-таки заняться этим пришлось его рукам, ибо рядом не оказалось никого, кто выдержал бы такой мальчишечий жар. Никого, кто пожелал бы принять эту щедро приносимую в дар любовь - а значит, ее нужно было как-нибудь притушить. И маленькие, хрупкие мальчишечьи руки подпали под ее власть. Из-за их дергающихся, неловких движений жар погас. А немного позже мальчику пришлось стать свидетелем тому, как его ровесника, чужака, застали, когда он таким же недозволенным образом использовал свои руки; из-за этого тому другому мальчику сделали операцию - под черепной
Он вырос и однажды осознал безграничную беспомощность одиночества, которым жил. Он стал расшатывать устои собственной жизни и решил излить свою любовь на живых людей. Он начал, само собой, с подростков, мальчиков и девочек, так как думал, что они нуждаются в его помощи. Он снял комнату, которую сделал общедоступной, то есть туда могли приходить любые мальчики и девочки, чтобы поговорить с ним. Разговоры там всегда велись о потребностях и мучительных проблемах, о той не понимаемой взрослыми потребности, что возникает в телах подростков из-за горячей крови, из-за влечения одного юного человека к другому. Ему приходилось подолгу разговаривать со своими гостями, но поскольку ему не хватало мужества, чтобы мальчиков и девочек, которые к нему приходили, отдать друг другу, он мог лишь советовать им проявлять до поры до времени терпение и воздержание. Но они разочаровывали его. Они действительно оставались терпеливыми и воздержанными. Уничтожая жар, уже готовый разгореться в пламя. Они умели владеть собой и своей любовью. Умели ограничить себя - так, как принято себя ограничивать. И именно потому они снова и снова к нему приходили. Те же немногие, которые давно узнали на себе, что тут ничем не поможешь и ничего не смягчишь и ограничивать ничего не надо, которые позволили вырваться на волю всей своей жаркой, обжигающей любви, чтобы хоть в малой мере оправдать собственное бытие, - такие к нему не приходили. Эти - нежные, несказанные, с молочно-белыми руками, - от которых исходил аромат, как от цветка, которые в утренние и вечерние молитвы вплетали имя снящейся им девочки и вновь и вновь благословляли ее своей золотой кровью; и другие, большие, которые со всем своим пылом дико и безоглядно вламывались в лоно взрослой уже девушки, которых ничем не обуздаешь, хоть закуй их в цепи, ибо влечения в них элементарны, как морские волны, - такие не приходили. И те другие, что серыми ночами бодрствовали, разговаривая сами с собой и тихо всхлипывая, и другие, отверженные, которые прокрадывались в стойла к животным, чтобы согреться их теплом, - такие не приходили. Таким нельзя было ничем помочь, ничего нельзя было в них изменить, это они уже поняли. Те же, с кем он говорил, в его самопожертвовании не нуждались. Они не кричали ему, что, мол, пусть найдет им девушку, или - что сам он живет безрадостно и от них требует, чтобы они заперли себя, как запирают одежный шкаф. Они его слушали, не подозревая, что он на самом деле ждет, когда появится кто-то, на кого он сможет излить жар своей любви. Они все его разочаровали. Он снова укрылся в себе, внутренне буйствовал - безрассудно-чувственно, - и однажды поймал себя на том, что приносит свой дар любви с ощущением безграничной усталости. Он вырос. Никто этого не заметил, но в какой-то момент он сам почувствовал, что перерос свое человеческое естество. Ученики же от него отлепились. Каким-то образом его вера в Бога перестала существовать. В нем набухало смутное ощущение, что этому должна найтись замена. Он знал, что люди не могут полагаться ни на Бога, ни на что-то иное, и думал, что в таком случае должна прийти любовь и делать свою работу. Он отправился странствовать и повсюду искал людей, для которых хотел стать Богом. Он впечатывал во все действия и события свою волю, чтобы они осуществлялись в полной мере. Люди же, видя это, почитали в нем Тайну. И бывали часы, когда они собирались в просторном зале, а он сидел над ними, не запятнанный их ничтожностью, и указывал, что они должны делать. Одному он советовал бросить привычное ремесло и заняться чем-то другим, второму - купаться по утрам и вечерам в холодной воде, третьему - держать руки над огнем, чтобы отучить себя от непотребства со шлюхами... И все делали, как он говорил. Они слепо подхватывали его слова, но не понимали, почему вообще он пришел к ним. Они называли его Таинственным и становились рабами, слепо исполняющими его волю, даже когда эта воля была бессмыслицей. Он же хотел освободить людей от ярма, под которое они по какой-то причине попали. Однажды он всё понял: когда заметил, как старики, словно дети, провинившиеся и вынужденные просить прощения, кланяются перед ним, а потом потихоньку жалуются, что попали в лапы тирана. Он тогда быстро собрался и переехал в другую страну. Невозможно описать, какие бесконечные муки пришлось ему там претерпеть. Внезапно вокруг него образовалась пустота. Он уподобился животному и видел, словно со стороны, как все в нем стало гурманством и жаждой плотских наслаждений. Начался какой-то пьяный угар: танец, лишенный ритма. Он расточал свое богатство и себя самого, чтобы хоть как-то преодолевать эту пустоту. Он думал, что уже принес свою лепту любви, но эта лепта была отвергнута. Он, может, воображал также, что оказался слишком ничтожным для такой миссии. Он погибал от отсутствия опоры.
Он начал вести жизнь, которая не была его жизнью. Он попадал в зависимость от случайностей, не вписывающихся в предназначенный ему путь. Он ведь не для того пришел в этот мир, чтобы видеть, скажем, что вот здесь лежат две меры беды, а там дальше -немного радости, пространство же между ними искажено. Однако его душа настолько устала, что снисходила к такого рода мелочам и тем готовила для себя разъедающую муку. Но потом все же пришло мгновение, когда люди подступили к нему и вкогтились в него криком, выражающим просьбу о помощи. Тогда-то он и получил имя, которое не должно быть забыто. Его называли Лорой.
29 сентября 1915
Я действительно должен поторопиться, чтобы написать для начатой мною истории преждевременный конец, потому что иначе она останется половинчатой, неготовой. Я, собственно, сам не понимаю, как получилось, что конец ее замахивается на столь многое и оказывается таким сумбурным. Возможно, это вообще трагическое свойство всех историй - что они ничего полностью не исчерпывают. Мы давно знаем, что не вправе пренебрегать второстепенными подробностями, однако снова и снова ими пренебрегаем. И даже важное часто забывается или намеренно замалчивается. Мне сейчас вспомнилось, что несколько лет назад один приятель заговорил со мной на школьном дворе и сказал, что хотел бы когда-нибудь прочитать роман, в котором точно и полностью, без лжи и домыслов, описывалась бы человеческая жизнь. Он очень страдал оттого, что все книги, написанные до сих пор, такие неполные, необстоятельные. Он имел в виду, что в книге должно быть описано именно все, даже как люди ходят в сортир, чтобы справить свою нужду. У него не было на уме ничего непристойного. Он просто хотел максимальной обстоятельности. Но поверьте мне, мы не можем писать с такой обстоятельностью. Обстоятельно вы должны прожить свою жизнь, написанное же всегда более или менее ограниченно. Правда, мне сейчас пришло в голову, что один японец написал роман, на который ушла вся его жизнь и который разросся до двенадцати толстых томов, по несколько тысяч страниц каждый. Но, думаю, там описаны истории многих тысяч людей.
Теперь я в самом деле перейду к финалу истории этого великого Лоры. Разразилась война, начались бедственные ночи, которые все мы - вместе - переживали. И тогда стали приходить те другие молодые люди, которым он должен был помочь. И он помогал. Он делал то, что прежде никогда не делалось. Он помогал им в их жизни, он отдавал себя без остатка. Но я еще не сказал самого существенного. Он погибал от усталости, он думал, он помогал, он кричал, он молился - чтобы их жизнь могла осуществиться полностью. Но я еще не сказал самого существенного. От него исходила такая любовь, какую мы привыкли приписывать только Богу. Существенное все же не дает себя ухватить. Да и кто мог бы обозначить, в чем состоит существенное безмерной самоотверженности? В этом человеке все было самоотверженностью, той самоотверженностью, которую обычно не понимают и которая поэтому сделала его одиноким.