Уроки украинского. От Майдана до Востока
Шрифт:
— А чего тут рассказывать? — спрашивает тот, поправляя на плече автомат. — Молодежь наша разбежалась, как только на нас наставили пушки танки. В бой пошли одни старики. Вот и весь компот!
— Мы сидели в блиндаже и ждали — выстрелит, не выстрелит, — дополняет седой. — Он не выстрелил. Наверное, не увидел. Выскочил туда, — машет в сторону дороги, — и начал там расстреливать гражданские машины. Да вы видели — они сожженные вдоль дороги стоят. А мы — давай тикать через ямы. Вот тогда молодежь и ушла. На блокпосту, почитай, только мы и остались — два старика.
— Молодежь
— Слабыми оказались, так сказать, — подхватывает седой. — А мы — закаленные. Ну и плюс мы знаем, что будущее — с Россией.
— А теперь ты расскажи, как они все инструкции к лекарствам на украинском писали! — сварливо обращается к товарищу Валерий Яковлевич. — Покупаешь лекарство, а там — ну ничего ж не понять!
— Поэтому мы боремся за свой язык, — спокойно говорит седой. — Мы умрем за свой язык.
— А язык — это то, за что можно умереть? — спрашиваю его.
— Язык — это свое, родное, — отвечает он. — А за родное как можно не умереть? Юра! — зовет. — Иди сюда!
Перед стариками вырастает молодой коренастый человек в афганской панаме, из-под полей которой смотрят огромные голубые глаза.
— Юра, вот скажи, — серьезно начинает седой, тяжело переступая с ноги на ногу, — ты можешь умереть за русский язык?
— Могу, — быстро выдыхает Юра.
— А почему? — продолжает седой.
— А откуда я знаю почему, — с тихим удивлением отвечает Юра. — Могу и все, — он поворачивается уходить.
— Юра! — окликает его седой. — А как там рядом с вами то кладбище называлось, где укропы с танками окопались?!
— Да Никифоровское, — обернувшись, тянет Юра.
— Святыня, не святыня — им не важно, — продолжает седой. — Поставили на могилах танки. А потом спрашивают, почему народ поднялся… А вот его сын, — показывает на Валерия Яковлевича, и тот заметно выпрямляет сутулую спину, — был в арьергарде, прикрывавшем отход Стрелкова из Славянска. Их броневой батальон в аду побывал. Они вызвались добровольно принести свою жизнь в жертву. От них осталось только десять процентов.
— А в итоге никому ничего не надо, — по-стариковски махнув рукой, Валерий Яковлевич поворачивается спиной и ковыляет к блиндажу.
Виляя, на дороге показывается грузовик. Он с грохотом проносится мимо, заставляя охраняющих блокпост нырнуть к обочинам. Люди в черных куртках, сидящие в прыгающем на ухабах кузове, успевают одарить окрестности мрачными взглядами из-под низко надвинутых капюшонов.
— Это разминировщики поехали, — говорит седой. — Тут же неразорвавшихся снарядов тьма.
— Это российская армия? — спрашиваю его.
— Нет. Тут ее как таковой нету. Есть добровольцы из России — их очень много. Знаете, что? Люди и тут, и там брошены с самого детства на произвол судьбы. Ведь не пионерии у них уже не было, ни других объединений детских. Вот и выросла такая молодежь, которая на стариков пошла, — снова поворачивается к кресту. — А то, что мы их похоронили… Хочу, чтоб вы знали — нам их не жалко. Они — наши враги. Но они были
солдатами, и крест этот — дань им, мертвым.Ветер тихо стелется по полю, шурша стеблями сухой травы и камыша. Юра в сопровождении российского добровольца легким шагом идет по полю. Автомат подпрыгивает у него за плечом.
— Я отведу тебя к Сережке! — выкрикивает он, оборачиваясь ко мне. Машет рукой, подгоняя. — До него уже недалеко!
Они выходят к жнивью, жирная земля которого усыпана колосками и пшеничной шелухой. Берут недолгую остановку у неразорвавшегося снаряда. Его серебристый бок испещрен черными цифрами и буквами. Идут дальше, и по дороге Юра рассказывает, как на днях один малой из соседнего села лупанул в такой снаряд картошкой, а тот его взял и покалечил.
— Пошли, пошли к Сережке, — снова подгоняет Юра меня.
Теперь оба делают остановку у одинокого двора, стоящего на отшибе. Здесь вокруг электрического столба густо растут кусты розы, посреди двора стоит автомобильный прицеп, заполненный тугими вилками капусты, гуляют белые индюки и среди них — черный хряк. Бок беленого сарая угольно чернеет дырой. На ветке дерева болтается подсолнух, повешенный за веревку головой вниз. Во дворе тихо. Только когда дует ветер, слышно, как подсолнух глухо стучит по стволу дерева.
Из дома выбегает белобрысый мальчик. Останавливается возле мужчин, тяжело дышит, вздрагивает плечами, улыбается. Застеснявшись, срывается с места и убегает в дом снова. Из-за леса приходит далекий лай собак.
— Собаки смотрят на человека снизу вверх, — говорит доброволец, идя за хряком, а тот удирает от него в кусты. — А свиньи смотрят как на равного. И правильно. Люди — свиньи. Они постоянно убивают друг друга.
— Пошли-пошли к Сережке, — снова тянет Юра.
Он останавливается на дороге и, сняв руку с автомата, показывает вперед на два растущих рядом дерева. Из-за их крон виднеется крыша дома.
— Тут моя бабушка живет, — говорит он. — Когда пришли нацики, я забрался на этот орешник. Звоню нашим — «Нацики в селе!». Ну они засекли меня и ударили «ураганами». Один снаряд пролетел прямо над крышей. Бабушка от страха описалась, выбежала из дома и кричит: «Голод застала! Фашистов застала! И до этой войны дожила!».
Юра выходит к полю, опоясанному густой лиственницей. Посреди него растет одинокое деревце, бросающее черную тень на выжженную землю. Верхушка его еще зеленеет, а нижние ветки бренчат сухими листьями. У почерневшего ствола — клочок бронежилета.
— Это украинский солдат, — говорит доброволец. — Все, что от него осталось. Он бежал сюда от сгоревшей машины. Если бы он сразу заскочил в «зеленку», — оборачивается к густой лиственнице, на подступах к которой краснеет шиповник, — то был бы жив. За этим деревом ему было не спрятаться. В бою молодые всегда так — стараются укрыться хоть за соломинкой. А ему бы перекатиться по полю, и уйти.
— Ну пошли, пошли к Сережке! — перебивает его Юра и спешит по полю дальше, обходя муравейники.