Успехи Мыслящих
Шрифт:
Величественный старик Тимофей Константинович, родитель нашего героя, нетерпеливо пошевелил сложенными на столе в букет пальцами.
– Вы бы ближе к делу...
– буркнул он.
– Что вам нужно? Я вот что скажу. Вам следует сконцентрироваться и внести порядок в свои высказывания, а иначе я ничего не пойму. Я знаю, сейчас время аналитиков, и анализировать они готовы что придется, что угодно и все подряд. Но чего у них не отнимешь, так это умения складно говорить. Постарайтесь и вы быть складной. Я критик, меня профессионально коробит и корчит, когда в речах нет ладу, не говоря уж о смысле.
– Есть межеумки, а есть недоумки, и дело критика - разобраться, кто есть кто, и тем самым посодействовать очищению в литературных зарослях полезных культур от плевел. Как секретарша при больших литературных делах, лицо подчиненное, из третьего ряда за спинами важных начальников и разных даровитых собратьев по перу, - скорбная улыбка изогнула тонкие губы гостьи, - я с долгой безропотностью наблюдала все эти процессы бесплодного сочинительства, повидала людишек, что-то слишком уж многое о себе возомнивших. Было время, когда даже вы, такой воспитанный
Старик медленно, без должной решительности поднял руку, требуя слова и в то же время сомневаясь, что оно ему и впрямь необходимо.
– Было бы смешно думать, будто, мол, только пучит, нет, вы это задумали притчу, - сказал он с бессознательной задушевностью, - но хотелось бы понять, на чем вы ее строите. Вы сравниваете литературную жизнь наших странноватых провинций и почти не изученных окраин с творческими процессами, происходящими в столичном регионе? Или у вас сравнение всего нашего с нажитым и намеченным к достижению в целом мире?
– Вы почувствуете, - возразила женщина, - обязательно почувствуете, я вам обещаю. Вы только наберитесь терпения. А моему терпению, знаете ли, пришел конец. Я желаю, чтобы роман вышел из тени, обрел второе дыхание, не сочинялся профанами и не прозябал в промежуточности.
– Какой роман?
– Роман как жанр, роман как таковой. Пора вспомнить об основательном подходе к творчеству. Вы понимаете меня, Тимофей Константинович?
– Конечно, - задумчиво произнес Тимофей Константинович, - в юности... если что такое...
– Это о моем возрасте?
– вспыхнула гостья.
– Скрывать не буду, я не первой молодости. Но это к делу не относится.
– Вы о романе как о таковом, а я о юности вообще, вас не касаясь. Я говорю, если в юности поразит что, так поразит по-настоящему. А в суетливой взрослой жизни и сам мельчаешь, и все вокруг уже сродни тусклому рисунку. Повзрослел, от мамкиной груди отскочил - так уж не вспомнишь и не объяснишь толком, как и когда произошло, что вавилонские и прочие вселенские библиотеки заселили невероятные мудрецы, толкователи всякой эзотерики, баснословные хранители вечности, а содержащие тайну буквы высокоумные прохвосты принялись мазать чем-то ядовитым, тем якобы спасая эту тайну от непосвященных.
– Мне записывать ваши нынешние выражения?
Старик поморщился и отмахнулся.
– Еще менее объяснимо, - возвысил он голос, - происхождение всей этой нынешней чепухи бесчисленных романов о вылезающих из груди душах или, собственно, того, что за души выдают... о душах извивающихся, где только не ползающих и откуда только не прущих, иной раз так и вовсе из неприличных мест, и вид-то у них, вид какой-то насекомий, жабий, очень змеевидный вид... Тоска, тошнотворность, надрыв для ажиотажа и эпатажа, подделки под отчаяние, имитация тревоги, записи вымученного беспокойства, мука, что когда-то, мол, было хорошо, величаво, было славное прошлое... Эко с Фуко заблевали все, что было ясного и кристально чистого, все скрижали, все истинные престолы... А еще в какие-нибудь другие сволочные книжки заглянешь - волосы дыбом на голове встают, ибо там музыкальные импровизаторы, сорвав струны со своих скрипок и гитар, удушают ими поклонников, драконы выпивают на постоялых дворах, доисторическая солдатня рассуждает о правах человека, гориллы с высоких трибун поучают человечество... И т. п. Где Ромео с Джульеттой? Куда подевались Онегин с Печориным? Я ведь в свое время меньше всего думал и мечтал о литературе, я предполагал стать критиком, опять же, вообще, критиком как таковым, этаким беспрерывно и беспредельно критически мыслящим организмом. Нынче это, как я уже сказал, называется быть аналитиком, экспертом, референтом и еще, наверное, как-нибудь, а тогда, если не ошибаюсь, никак не называлось и представлялось чем-то грандиозным, грезой и откровением, фактическим исполнением мечты о светлом будущем, едва ли не той ноосферой, о которой писали прозорливые люди науки. Но мечта мечтой, а без книг не обошлось. Да и как могло обойтись? Разве в какой-нибудь социологии или в рассуждениях политиков больше правды о жизни, чем в отличных романах? А если бы, милая, вы пришли ко мне в мои юные года, я, может быть, заслушавшись... вы, признаться, пусть неровно и нервно, но все же интересно затрагиваете разные проблемы, поднимаете вопросы... я, может, даже женился бы на вас, ведь вы, как я погляжу, прелестны и способны очаровать. Но сейчас у меня не юность, а что-то мутное и даже глупое, так что и никакого не возникает подлинного интереса, чтобы слушать вас.
На высушенном лице старика странной бугристостью и подергиванием желваков отображалось извечное стремление постичь себя и набирающее силу желание как-то противостоять угнетающей старости, а вместе с тем и привычная надобность, без чрезмерного труда дав собеседнику общую оценку, внезапным налетом разнести его в пух и прах в предполагаемой ответной речи. Но вся эта работа, похоже, пропадала даром.
– Ну, - загадочно усмехнулась женщина, - не буду о личном, а вернусь к Абэведову с его поразительным эпизодом. Представьте, умирает старый критик, который и сам по себе семи пядей во лбу, а к тому же еще с давних пор, когда в промежуточных странах только зарождалась сносная литература, проникся духом ошеломляющего всех критицизма. Взъярился он во время оно! Взъярился оттого, что его сограждане не обладают толковой письменностью и даже существенной склонностью к ней. Разгневанный, укрылся он в глухом лесу, где практически и прожил всю свою жизнь.
И вот тут Тимофей Константинович, взбешено подпрыгнув на стуле, заострился и вскричал:
– Так этот ваш Абэведов попросту вор! Украл, украл у меня видение!
Вдовушка не далась, не позволила сбить ее с толку.
– А не присочиняете вы это на скорую руку?
– хитро прищурилась и ухмыльнулась она.
–
Говорю вам, он нагло попрал законы ремесла. Все нравственные нормы попрал. Взял и позаимствовал мое визионерство. Стащил видение, бывшее у меня в юности. Ну и дела! Я даже начинаю подозревать, что ваш муж просто-напросто придумал этого Абэведова, стало быть, он и украл. Но о покойниках не говорят плохо, с этим я согласен, это тоже норма, и я ее оставлю в неприкосновенности, так что пусть будет Абэведов. Но и вы перестаньте, наконец, втирать мне очки. Говорите, что вас привело ко мне и какую цель вы преследуете. Да поймите же, дикая вы женщина, - вдруг топнул, не вставая, ногой Тимофей Константинович, затем и руки простер, как бы пытаясь дотянуться до собеседницы, схватить ее, - так притчи не делаются! Должен возникнуть Христос или хотя бы его бесспорный наместник, святой, что ли, а в ваших баснях одно лишь элементарное хамство и кухонные страсти в основе!– Ну уж нет, - вдова-секретарша с веселой наглостью защитилась выставленными вперед ладошками, - вы критиковать не очень-то спешите и первопричины моего обращения к вам не затрагивайте пока. Теперь вам, как говорится, карты в руки, теперь вы мне расскажите, и как можно подробнее, о своем видении.
Тимофей Константинович напряженно шарил пальцами-червячками по груди, помещал руку над гулкими ударами сердца. Встал, прошелся перед собеседницей, скрипя половицами. Задымил трубкой, но та скоро угасла, и старик ее отложил. Все нащупывал он сердце.
– Сейчас расскажу... Дайте отдышаться... Да-а... Я сумею. Это у вас не все ладно. Мыслите вы много и бурно, но вам мысли свои надо в порядок привести, а то порой слушать тягостно. А я-то сумею.
– На то вы мастер слова, чтобы суметь.
– Я рассуждаю так: когда в багаже имеется опыт поразительных видений, а сам по себе багаж велик, то даже и всякие разрозненные и в общем-то убогие эпизоды прошлого предстают в мифологизированном виде. Да, было время... И ведь каждому видению, если уж на то пошло, предшествовала ситуация, располагавшая массой предпосылок для зарождения мифа. Так что не только видение назревало до того, что и деваться некуда ему было, кроме как валиться на меня словно гром с ясного неба, но и все прочее было как в сказке. И я не идеализирую, я только с изумлением и восторгом прихожу теперь к выводу, что былое впрямь заключало в себе ужас как много чудесных явлений, и не случайно предания и сказания народов мира взахлеб повествуют о неслыханных вещах. Так и со мной, я фактически ходячая энциклопедия оставшихся в далеком прошлом небывалых фактов и событий. Я и выпивал порой. Бывали на редкость счастливые мгновения, случалось и горя хлебнуть, на собственной шкуре испытать неимоверные страдания. Ну вот, помнится, в неоново-голубом фойе клуба я должен был ждать популярного в нашем квартале функционера, завзятого проводника в хорошо спланированный и надежно обустроенный мир тогдашних идеалов Гаврилу Страшных, но вдруг так крутануло да встряхнуло, что опомнился я только у буфетной стойки, где Гаврила меня и нашел. Во все времена люди стремились к клубной жизни и деятельности; это могло называться разными именами, но суть всегда оставалась неизменной и означала не что иное, как сообщничество, коллективизм, стадность. В клубе, как нигде еще, человек видит, что он не один и что существование других - вовсе не иллюзия. Я говорю "клуб", а подразумеваю нечто целостное и практически самодостаточное. Я говорю "фойе клуба", а подразумеваю порог, за которым должна была открыться для меня удачная жизнь с ее обязанностями строителя всяческих будущих гармоний и правами отлично устроившегося человека. Давясь у стойки чашкой кофе, то есть содержимым ее, если быть точным, я мыслил, сколько мог, но в ту странную минуту охватить себя целиком ни целенаправленностью разума, ни теплотой сердца был не в состоянии. А тут еще Гаврила - появление его почему-то стало для меня полной неожиданностью, и я сильно вздрогнул, вскрикнул и побледнел, когда он, разъяренный, внезапно ступил в поле моего зрения. Я говорю "буфетная стойка", а... Но трудно сказать, что там подразумевалось, речь фактически зашла о другом, ибо огорченный моей необязательностью Гаврила Страшных, приговаривая: помни о дисциплине, сволочь, положил мои пальцы под чашку, в которой еще не остыл кофе, и чудовищно надавил. Я вслушивался в костяной хруст, и стало не до подразумеваний...
Вдова-секретарша, сочувственно качая головой, спросила:
– Душа ваша уязвлена стала?
Рассказчик говорил где-то вне той досягаемости, на какую могла рассчитывать гостья:
– Был я в ту пору паренек простодушный, глуповатый, я из упомянутой чашки вскоре как ни в чем не бывало хлебал кофе. Дивился функционер. Но велико, куда как велико было его изумление, когда неожиданно рядом со мной увидел он еще жившую в те времена - и, вопреки заверениям некоторых, будто жилось тогда людям скверно, жившую очень даже не худо - Пашу Ромуальдовну, жену его опасного соперника в делах карьерного роста. Женщина, а Паша Ромуальдовна была буквально женщина-вамп, совсем окрутила меня, подчинила своим прихотям и капризам, заставив позабыть о давлении со стороны нашего квартального бытия, о воле тамошних обитателей, всегда довлеющей надо мной, непутевым. Она все делала для того, чтобы мир как представление, или мир как воля, или мир как целое, - чтобы все это сделалось в моей голове как она, Паша Ромуальдовна. Узнав о предстоящей общепринятой сходке с последующим массовым проявлением эмоций - сейчас уж и не вспомню, да это и не важно, как назывались разные удивительные тогдашние мероприятия, - она в полный голос настаивала на своем участии. А чего хорошего от ее участия ждать? В общем, скандал. Я заслужил наказание, и Гаврила принялся украдкой пинать меня, в темной глубине его рта, приоткрывшегося между губами, пухлой верхней и неожиданно тоненькой нижней, устрашающе сверкнул золотой зуб. Словно булава был тот зуб, я, кажется, его тогда впервые увидел, и он произвел на меня огромное впечатление, ошеломил. Оттащив меня в сторону, Гаврила злобно зашипел: это еще что за выкрутасы? что за детский сад?! Я оправдывался как мог; бормотал: