Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Успехи Мыслящих
Шрифт:

Я с дрожью в членах и со слезой в глазах смотрел на приземистые домишки и на топорщившиеся рядом с ними сурового вида громады и впитывал на всем этом лежавший жутковатый налет серости, а серая ровная улица бежала и бежала вдаль, словно без конца, но вдруг резко обрывалась на горизонте, словно там, дальше, уже и не было ничего. Грузные коротконогие люди в одинаковых серых шерстяных шапочках возились на мостовой, разбитой и несомненно нуждавшейся в их пролетарской диктатуре, я робко, блеющим голоском спросил у них, где же какие-нибудь вехи и ориентиры, и один из них, даже не взглянув в мою сторону, махнул рукой: там! Образовался громоздкий и как будто проржавевший мост. Над неким месивом он взлетал. Где-то сбоку, имея в виду обязательно держаться этого мощного и устрашающего сооружения как дающего единственно правильное направление, я прошел немного по узкому железному мостику и скоро уткнулся в запертую на пудовый замок дверь. Вы еще как следует слушаете, милая?

Вдова солидно кивнула: она слушает, на сей счет нечего беспокоиться, она внимает как нельзя лучше. Величественна она была в этот момент. Без затруднений, размеренно усваивала рассказ, безумное прошлое рассказчика и его самого.

– Спрыгнув с мостика, у своих ног, а там была мать-земля сырая, я внезапно увидел образующую широкие и то ли влажные, то ли жирные,

смахивающие на вытянутые в трубочку губы края дыру и без дальних раздумий, иначе сказать, бездумно, приник к ней. Далеко внизу в полумраке двигалось что-то похожее на эскалатор, нет, скорее на конвейер, и тотчас же, едва я воззрился, толстая и нескладная женщина рухнула на неумолимо ползущую черную ленту, забилась в конвульсиях, я жадно смотрел, а она дергалась и подпрыгивала, как тряпичная кукла. Я ужаснулся. Мне пришло в голову, что это специальная картина жизни, которая реализовалась по той простой причине, что я заглянул в дыру, а не потому, что будто бы всюду жизнь. Цель картины - показать мне, что вот, смотри, смотри, какие формы способна наша жизнь принимать. Да, наша, но впрямь ли наша? То есть я хочу спросить: моя ли? Случившееся с толстухой кем-то устроено для моего воспитания и дальнейшего развития, если, конечно, не в шутку, а вместе с тем это всего лишь картина, и у меня нет оснований толковать ее так, что она-де изображает и мою жизнь, хотя, с другой стороны, я ведь твердо и бесспорно ее вижу, стало быть, это уже нечто неотвратимо мое.

Божешки-божешки, Боже мой, да тут, прямо сказать, везде и всюду заколдованный круг! Как близко, буквально под ногами, мучается человек, и как это скрыто от глаз веселящихся в клубе людей, и какой долгий и странный путь нужно проделать, чтобы это увидеть; я позволю себе высказать такую мысль: да разве не одно то лишь, что я по счастливой случайности наткнулся на отвратительную дыру в земле, дало мне возможность заглянуть в неизвестный прежде, даже словно чуждый мирок? И вот уже толстуха словно бы преподносится мне в дар, некоторым образом становится частью моего существования, деталью моего бытия, моей вещью. А между тем она, грубо выражаясь, "не подарок". Нет, не скажешь по лицу этой корчащейся, страдающей особы, что она думает о высоком, что ей ведомы удивительные формы искусства живописи или ваяния, что ее заботят проблемы философии и перспективы наук, что ей хоть сколько-то интересно вникать в речи политических догматиков. Пропасть, отделяющая ее от Канта с его звездным небом, египетских пирамид, Малевича и прочих чудес света, пугает, и всякий мыслящий, а к тому же и утонченный человек, заглянув в нее, невольно схватится за голову.

***

– Все обещало мне в последующем затейливый, причудливый и отнюдь не безошибочный путь жизни, и так оно и вышло, почти всецело сбылось обещание, но тогда, на пороге новой жизни, тогда-то, после чуть ли не сказочного пролога, и началось самое видение...

Влажная трава густо лезла в рот, запахи близкой, хотя и не видимой, харчевни и какой-то, я бы сказал, падали, если не вовсе замогильности, скверно били в нос. Я валялся на сырой земле, у многое открывшей мне дыры, а подлинное, уже воистину назревшее видение мощно шло своим ходом, буквально наступая мне на голову. Привычки, догмы, предрассудки - все посыпалось с меня, как труха, вдруг потекло отвратительной жижей и мгновенно испарилось, напоследок взорвавшись облаком миазмов.

Так вот, говорю и перечисляю, дыра в земле, и моя приникшая к ней тушка, и дрыганье конечностей. И внезапно отпал, отвалился я и покатился по размякшей пыли, по стогнам каким-то, что ли, или по терниям, словно бы по городам и весям, и обернулось все это большущим видением.

Не знаю, что вы там вычитали у обокравшего меня негодяя и сравнимы ли его писания с тем, что было в действительности, но что до подлинности, что до истинного положения вещей... Разум, разум порождал! В том числе и чудовищ. Вы, милочка, скажете, что я ввожу вас в заблуждение или сам по-дурацки обманулся и вообразить, будто мне в том видении являлся критик, значит вообразить нечто глупое и смехотворное. Мы знаем, не критик, но святой - вот что оправдывало бы затраченные на откровение усилия, придало бы стиснувшей меня и вставшей надо мной величавости определенный смысл. В пылу полемики дойдем и до соображения, что образ убегающего в дремучие леса и возводящего скит святого... затем вокруг, за счет стекшихся отовсюду поклониться идеальному бытию людей, возникает новый мир, строится порой и целый город, крепнет образование и закипает мысль... этот образ, и в первую очередь именно он, мол, исполнен жизни, живой веры. Он составляет основу нашего духовного развития, вот где и как надобно поучиться методам совершенствования всего сущего, пролагая тем самым пути в будущее. Вы болезненно вскрикнете о критике: критик, напротив, всего лишь глупейшее порождение новейшего или даже самого последнего времени, это вражда и с верой и с мыслью, уничтожение смысла, нигилизм! это жалкая попытка суетного и бездарного человека навязать миру свое мнение!

Сам же он пострадать за это мнение нимало не готов. Это ему и не нужно. Он, собственно говоря, не видит в своем мнении ничего оригинального и полезного, ему просто нравится высмеивать и клеймить что бы там ни подворачивалось ему под ноги, и воспевает ли он, обличает ли или проповедует какие-то идеалы, все это необходимо ему для собственного удовольствия, и больше ничего. Тут уж не до литературы, не до книжек. Какие книжки, если он умнее всех, выше всех, и при таком подходе к делу эти самые книжки представляются ему неоправданно возникшей в поле его зрения мусорной кучей. Он стремится изнутри Божьего творения, в которое естественным образом вовлечен, не столько постигнуть, распространяясь во все стороны, закрадываясь во все дыры и щели, это творение, сколько поглотить его, подмять под себя, утвердить над ним свое якобы единственное и неповторимое "я". Под видом рассуждения, мысли, вообще ума он, все равно что Гегель какой-нибудь, водружает свою ничтожную душонку на абсолютную высоту. Как мыслитель, склонный к объективности, я готов во многом согласиться с подобным суждением, я нахожу справедливым подобное воззрение на иных критиков, а вернее сказать, на группу неких господ, которых можно, замечая у них безмерный эгоизм и невероятную словоохотливость, назвать критиками - хотя бы просто за неимением более убедительного термина. Время все расставит по местам и придумает, как с полноценным эффектом назвать этих людей, о себе же могу сказать и даже, будучи критиком-профессионалом, должен прямо заявить, что именно профессия помогла мне в конце концов принять ладную и вполне гармоничную форму, легко устраняющую все разногласия между святостью и нигилизмом. А ларец открывается просто. Все дело

в том, душа моя, что рассмотренные нами нынче образы святого и нигилиста - нечто законченное, устоявшееся, чем можно обнадеживать или пугать детей, тогда как я жажду долгого существования, преисполнен страсти, под завязку набит грезами, и моя форма подразумевает преодоление формы, выход за рамки и даже крайности. В применении к повседневности она намечает пролонгацию сегодняшнего в будущее, вероятие каких-то новых рассуждений и решений, постижений и осмыслений, а в конечном счете и большое счастье. Легко подметить у меня и импозантность, и важность, и известную грандиозность, и в связи с этим следует без обиняков провозгласить, что вся эта моя похвальная качественность коренится именно в том, что я все еще жив и далеко не устаканился, как может показаться на первый взгляд. О нет, я не достиг предела развития. И когда же и как начался мой рост? Да почти точь-в-точь так, как я вам рассказываю, с того, о чем я уже много всего причудливого и занимательного вам поведал. И не в моих, знаете ли, правилах что-то менять в прошлом, тасовать фигуры и образы, так что увольте меня, пожалуйста, от какой-то вымышленной цели, то бишь чтоб я ради большего смысла и якобы продуктивной глубины вместо одного исторического персонажа подставлял совершенно другого - это, извиняюсь, дудки, на это ни за что не соглашусь! Привиделся критик. И спорить с этим нечего. А где критик, там и чистый разум.

Вдова-секретарша взвизгнула:

– Посмотрите на политиков! на всяческую олигархию! на тех, что из грязи в князи! на склонных к сектантству и заговорам! на членов нашего правления! и на всех им подобных вместе взятых! Не лучше ли точить детали на токарном станке? брать анализы у хворых, изможденных? спасать вдов от скорбного их одиночества? А главное, я спрашиваю вас, разве не лучше перечисленных, а имя им - легион, была бы с умом и с чувством написанная книга?

Тимофей Константинович судорожно забегал, и несколько времени его громоподобный топот заглушал крики души, выворачивавшие наизнанку его внезапно вошедшую в раж собеседницу. И несколько времени казалось, что эта женщина опьянела в своем громком и невыразимом отчаянии, сейчас согнется пополам и с мучительными стонами изблюет все то тошное, что накипело у нее в обреченности на роли второго плана. Но хозяин без труда подавил бабий визг.

– И был привидевшийся критик велик, колоссален, благообразен, - вещал он.
– Еще не зашвырнуло меня на трибуны и кафедры, еще не дискуссировал я с пеной у рта, не голосил на званых обедах, творческих заседаниях и тематических вечерях. Необыкновенная чистота была во всем. Долго оглашались окрестности громовым голосом зарождающегося, расправляющего плечи критика, его карающими воплями, обличающими неправду речами, и испуганно выбегал на обозримые места народ, беспомощно искавший спасения. Критик равнялся на пророков, догонял их, перегонял и в результате окончательно превосходил. Но не в этом суть видения, которое осталось бы в памяти разве что какой-то своего рода публицистикой, если бы на смену звучащим с сотворения мира словам не пришла потрясающая воображение иллюстрация на редкость удивительного, необычайно глубокого стиля бытия. И как только это случилось, воцарилась незабываемая тишина, подлинное, лишь однажды бывающее безмолвие. Умер? умер критик, этот сверхчеловек? Должно быть, так. Но до того был неуемен страх жителей той стороны перед их великим соплеменником, что они никак не решались войти в лес и приблизиться к его убогой хижине.

– Это вы как Ариост или даже Гомер, - уже похохатывала женщина, - однако скажите, зачем вообще такое видение фактически первобытной дикости юноше, имеющему счастливую возможность сразу окунуться в лоно великой литературы?
– Так, с острой пытливостью, выразила недоумение вдова-секретарша.

Тимофей Константинович утвердил перед лицом гости раскрытую ладонь, препятствуя выходу из ее глотки неуместных звуков.

– Жители, - сказал он, - во множестве собрались в поле на границе леса и стояли там молча, и эта картина, словно бы погруженная в некий сумрак старины, производит на стороннего наблюдателя неизгладимое впечатление. Эти люди, горестно замершие в сумерках с зажженными свечами в руках, трогают. И сколько они стояли так? Может, ночь, может - год. Наблюдателю не до хронологии событий, он потрясен, он в замешательстве и в какой-то момент перестает давать себе отчет в происходящем. Он уже как бы вне игры, ну, если уместно так выразиться. Он больше не сознает, куда его занесло, не понимает, на каком свете находится. Он достигает какой-то странной элементарности, небывалой простоты, помещающей его между бытием и небытием; он - ничто, в котором, однако, сосредоточено все. И когда он так сжимается до практически невидимой точки, это уже чревато взрывом вселенского масштаба, созданием новых энергий, новых пластов материи, новых миров. Поймите, милая, все это не совсем в связи с первобытностью, в картине этой, а также в состоянии, в которое она приводит свойственную некоторым из нас умную душу, гораздо больше смысла, чем вам представляется. И вовсе, между прочим, не даром появились на свет те испуганные и опечаленные жители. Называйте их, если вам угодно, промежуточными, а только и они уже освоили до некоторой степени письменность, тоже имеют теперь "борхесов", своих, доморощенных. И они уже суть самобытные и неповторимые. Они смекают, что к чему, видя, что критик-пророк покинул этот мир.

– Ага! Выходит дело, тот критик тоже мог быть борхесом...

– Из уважения к основателю течения, следует заключать его имя в кавычки, когда вы употребляете это имя с маленькой буквы. Ведь не самого же Борхеса мы оплевываем, а только его восторженно-бездумных поклонников и страшно расплодившихся эпигонов, - назидательно произнес Тимофей Константинович.

– Да, так я говорю, он, тот критик, тоже мог быть "борхесом", как есть всюду не только борхесы-писатели, но и борхесы-критики... этих тоже в кавычки?.. Хотя тот, ваш, если не ошибаюсь, все же предпочитал что-то более старое и надежное. Что же, вас до сих пор посещают подобные видения? Я веду, Тимофей Константинович, вот к чему: описанная Абэведовым сцена могла бы происходить - если судить по наглой живости и идейной безжизненности нынешней промежуточной литературы - не только в указанной писателем лесной глуши, но и в любом другом уголке промежуточных стран, тогда как в Европе - шиш! Полагаю, и в родных нам местах сосредоточения памятников истории и культуры подобного не было и не предвидится.

– Черт возьми, эта сцена происходила исключительно в моем воображении.
– Старик раздраженно сплюнул.
– Я сжался до точки. И разве мог быть кто-то другой на моем месте? Еще немного, и меня попросту разнесло бы в куски. А Абэведов всего лишь своровал. То была моя греза. И не так уж сложно ее понять, достаточно лишь перевести на язык повседневности, примерно сказать, на язык вдов и секретарш. Я то ли невзначай увидел свое будущее, в котором мне надлежало стать критиком, то ли вздумал вдруг непременно стать им...

Поделиться с друзьями: