Утопия в России
Шрифт:
Однако чаще взгляд назад служит разработке инструментария исторического оправдания. Возвеличивать русское прошлое предназначено оде, исторической песне, героической и эпической поэзии. Наиболее часто в такой литературе используется слово "слава" (предполагаемая этимологическая основа слова "славяне"). Из Храма Славы российских Ироев (1803) П. Львова (1770-1825). Мы узнаем, что в начале шестой мировой эпохи Славяне царили на землях между великим Севером и Кавказом, Балтийским и Черным морями, Каспием и Адриатикой. Там, где потом будет Новгород, славяне воздвигли в 2041 году до н э. великую столицу Славенск. В подтверждение своих слов автор ссылается на исторические находки - неизвестные рукописи, изданные его однофамильцем Н. Львовым, - которые так раздражали Вольтера12. Упор делается на том, что славянское государство древнее Рима и Карфагена и на преемственности, если не на идентичности Славенска и Новгорода, т. е. России [Львов 1803а, VII - VIII]. История - не что иное, как череда великих деяний царей и героев. Пышные картины процветающей страны сопровождают повествование. Когда же оно подходит к эпизоду разгрома Новгорода войсками Ивана IV, богиня Слава скрывает
Бывает, что писатель, вдохновляясь пророческой традицией, смотрит на историю из ее начальной точки, чтобы "увидеть" грядущее. Во Владимире, мистической поэме Хераскова (1785), первый русский князь-христианин прозревает после своего обращения бурную судьбу России вплоть до счастливых дней царствования Екатерины. В Картине Славянской древности П. Львов показывает русских воинов, буколически справляющих праздник урожая: они вспоминают свои победы над византийцами, тевтонами, татарами и предсказывают, что "Славянам свыше определено <...> спасти Царей на западе и решить судьбу престолов" [Львов 1803b, 21]. Е. Костров, сочинитель од и переводчик Гомера, восхваляет последнего за то, что в своем темном столетии он прозревал славу Екатерины в лице Паллады и победу русского Септентриона (Севера) над своим южным врагом [Венгеров II, 346]. Такая "ретро-перспективная" точка зрения придает утопический нюанс всей истории, воспринимаемой как шествие к неизбежному совершенству.
Лингвистический утопизм: между универсальным и национальным
Не следует недооценивать значения другого "ретро-перспективного" аспекта исторических споров, который раскрывается в текстах 1760-х годов двух великих представителей классицизма - Тредиаковского и Сумарокова. В ответ на норманнскую теорию они хотели показать, что славянский язык и русская нация принадлежат к древнейшим в Европе. Для Тредиаковского "словенский" язык (от "слова"), предшествовал старославянскому (от "славы") и был языком древних скифов, название которых произошло от русского корня "скит", как в "скитании" [Тредиаковский 1773, 7 - 8, 29 - 30]. Такого рода сравнительно-аналогический анализ языков позволяет открыть целую сеть неожиданных родственных этнических и культурных уз.
Славянский оказывается близок тюркским языкам, обнаруживаются кровные связи русских с кочевниками Азии. От древнееврейского rosh (голова или начальник) и mosoh (продолжение) можно произвести "россов" и "Москву", а из этих имен вывести, что Россия должна стать "продолжением самого главного"13. Таким образом русские наследуют евреям, как богоизбранному народу [ibid., 28, 197]. Сумароков считает, что древние славяне происходили от кельтов. Лингвистическая аналогия позволяет ему провозгласить фундаментальное единство всех языков. Везде он находит русские корни (например, "галлы" - от "гулять"): "Мы по языкам можем доступить до первых народов нашей системы, и до начала нужнейшия и полезнейшия нам Истории: а при сем не умолчу я и того, что слово История знаменование свое от Славянского имеет языка: "Из стари"" [Сумароков, X, 112].
Несмотря на всю архаичность этих изысканий, от нас не должна ускользнуть их главная идея: русский язык - один из первых языков человечества. Утверждение, отсыпающее к достойной традиции: уже в IX веке монах Храбр говорил, что старославянский, один из языков Библии, столь же священ, как древнееврейский или греческий. Этот дискурс "первенства" важен по многим причинам. Он свидетельствует о престиже языка. Изначальное единство языков сохранилось в лоне русского языка благодаря его древности, поэтому (и в силу своей связи с греческим) он превосходит совершенством все существующие языки. Уникальный и универсальный, русский язык предстает в качестве койне империи и одновременно как средство русификации и ключ к мировой культуре, как основа будущей федерации славянских народов (Тредиаковский со своими упражнениями в сравнительной славистике напоминает Крижанича) или, согласно эсхатологическому канону, как мировой язык будущих времен. Этот дискурс тесно связывает язык и историю. Изучающий язык может расшифровать эту связь, понять скрытый в ней дух народа, узнать его прошлую и будущую судьбу. Таким образом, филологу придается статус пророка.
В России власть решила присвоить себе этот статус. Начиная с XVIII века язык был объектом постоянной заботы государства. Государи хотели "реформировать" мир, "переименовав" его. Однако если государство берет на себя контроль за развитием языка, оно неизбежно находит множество советчиков и соперников. Тредиаковский и Сумароков модернизировали старые основы лингвистической мечты, которая впредь будет одним из главных двигателей русского утопизма.
Путь этой мечты пересекается с путем "ретро-перспективной" утопии "русскости" (или "славянства"). Она также ведет либо в сказку, либо в универсалистский мир объединенного человечества. Новшества Тревоги могли служить основой первого пути. Второй порожден прежде всего масонской мечтой: одна из задач братства - найти утерянное знание первых людей и первоязык, "язык адамический", хранилище тайн творения. Лингвистический поиск может сравниться с поисками рая, золотого века.
Было верно замечено, что в конце века Н. Карамзин бывший масон, в программном стихотворении наделил таким же символизмом и мистической надеждой язык поэзии [Baehr 1991, 98-99, 238-239]. Однако его реформа русского поэтического языка не пошла в этом направлении. Побеждает элегантный, логический "новый стиль". Это вызывает сопротивление "архаистов", которые защищают высокое предназначение слова, его духовный потенциал и силу его воздействия на реальность. Со времени своих Рассуждений о старом и новом стиле (1803) А. Шишков (1754 - 1841) следует принципам, завещанным Тредиаковским, Сумароковым, Ломоносовым, Екатериной. Он считает, что современный человек может обновить свои силы, припав к чистому источнику языка героев. Погруженный в сотворенное им самим прошлое, "Шишков был не традиционалистом, а утопистом" [Lotman - Ouspenski, 175]. И действительно этот новый филолог-пророк
смотрит в будущее. Он компилирует языки, сравнивает их, очищает, нащупывает "изначальное древо" для этимологического словаря, который помог бы воссоздать идеальный "славянорусский", предназначенный для воспитания будущих поколений14. Шишков, литературный и политический консерватор, открывает путь революционерам. Его кружок "архаистов", насмешливо прозванных "славянофилами", привлекает молодых поэтов-романтиков, будущих декабристов, по мнению которых литература должна превозносить духовные ценности и воскрешать национальные мифы. Некоторые находки Шишкова, дилетанта в глазах современников, предвосхитили лингвистику XX века. Шишков ввел в России идею "корнесловия"15, которая сто лет спустя легла в основу зауми великого поэта-футуриста (и пророка) В. Хлебникова. Труды Шишкова связывают XVIII век с последующими эпохами. Если Тредиаковский создал описание языка, то Шишков показал, как создавать сам язык - язык предков или потомков, нации или всего человечества. Именно на этом двойном пути русская литература обретет свою удивительную жизненную силу. Однако мы забегаем вперед. В XVIII веке филологи только предчувствовали возможность такого пути. Литература XVIII века использовала другие средства реализации утопизма, и прежде всего - уже упоминавшуюся "панегирическую квазиутопию", которая питала большие жанры и, вместе с ними, творчество величайших поэтов эпохи.Утопическая литература и политический роман
Было бы неправильно свести эту литературу к апологии современности. Ее приемы позволяли ей заглядывать и в грядущее: дифирамб А. Сумарокова (1717 - 1777) рисует будущие богатства России, которые заставят побледнеть весь остальной мир, степи, превращенные в пашни, города, выросшие в пустынях, науки, процветающие в стране вечных снегов16. С другой стороны, хвале часто сопутствует подспудная критика: панегирист наставляет государя, предлагая ему взглянуть в идеальное "зерцало". У панегиризма есть, как правило, обратная сторона. Классицизм примирил религиозный и рационалистический, идеалистический и скептический дискурсы, распределив их между разными жанрами. Опыт Сумарокова может служить примером в этой области. Сумароков ввел в русскую поэзию "вздорные оды". Он приветствует возвращение Астреи и меланхолически спрашивает, существовал ли вообще когда-нибудь золотой век, прославляет достоинства России и не перестает, вместе с Экклезиастом, повторять, что все в мире лишь суета. В одном и том же аллегорическом спектакле чередуются "хор к золотому веку" и "хор ко превратному свету", где отрицательные определения идеального общества напоминают читателю о реальности рабства и разврата. Защитник знати Сумароков в рассказе Сон. Счастливое общество дает картину общества, основанного на естественном законе, который устанавливает равноправие для всех: крестьянин может получить те же почести и должности, что и дворянин. Этот "Сон", предшественник целой серии снов в русской литературе, можно рассматривать как настоящую утопию, если бы не его краткость и финал, подчеркивающий его сказочность.
Через несколько лет проблематика идеального государства развивается в более емкой форме: Ф. Эмин (1735-1770) со своими Приключениями Фемистокла (1763) к Херасков со своим "Нумой" ставят новые вехи в истории русского романа вообще и политического романа в частности.
Образцы для этих романов - те же, древние, которыми вдохновляется весь Век Просвещения (Платон, ксенофонтовская Киропедия, плутарховские жизнеописания великих законодателей - Солона, Ликурга, Нумы). Избрав своим героем последнего и в этом опередив Флориана, чей Нума Помпилий, весьма популярный на Западе, появится в России только в 1781 году, Херасков показывает, до какой степени русским писателям удавалось не отстать от моды. У них были и другие образцы для подражания: более или менее современные авторы, от Барклая до французских философов. Сама Екатерина приложила руку к переводу Велизария Мармонтеля. Мода на Staatsroman продолжалась до конца века: это была самая переводимая литература17.
Фенелоновские Приключения Телемаха были особо популярны. Эта книга, ходившая в рукописях с 20-х годов XVIII века, была переведена, по крайней мере, семь и переиздана около двадцати раз (треть переизданий приходится на начало XIX века, не считая многочисленных переложений для оперы и театра). На этот успех повлияли разные факторы, и прежде всего совершенство прозы, ее удивительное равновесие, прозрачность, в сравнении, например, с "Аргенидой", перегруженной мелодраматическими эффектами. Строгий стиль "Приключений", их темы (просвещенный правитель, воспитание, естественное право, справедливость) привлекали классицистов, равно как и две представленные в этом произведении утопические модели: буколический "примитивизм" Бетики и патриархальная "эвномия" Крита и Салента. Тредиаковский, автор Тилемахиды (1766), считал, что Фенелон выше Гомера, поскольку к поэтической силе последнего он прибавил философскую мощь Пифагора. Критик деспотизма, руссоист и физиократ, Фенелон (с его традиционализмом и мистическим квиетизмом) был в то же время противовесом философии Просвещения. Его персонажи близки масонским героям: Антиной "показывает железному веку великодушие и невинность века золотого", правители Идоменей и Телемах ищут истину и достигают благодати путем проб и ошибок. Масоны канонизировали формулу Фенелона и его учеников, таких как Рамсей или Террасон.
Эмин первым воспользовался этой формулой, рассказывая о путешествии по Греции и Персии Фемистокла и его юного сына Неокла, преследуемых Афиной. Рассуждения о законности и справедливости, разбитые на диалоги и пересыпанные уроками военного искусства или этнографическими наблюдениями (в данном случае - самого автора, бывшего турецкого подданного), составляют довольно пестрое целое. Традиционный морализм перемешивается с новыми идеями (текст переполнен скрытыми цитатами из Руссо и Кондильяка), социальный радикализм - с осмотрительностью "смиреннейшего и преданнейшего раба Ее Величества", как подписывает Эмин свое предисловие. Книга написана в подражание Фенелону, но ей не хватает энергии, никакая высшая цель не обогащает драматическим напряжением путешествие молодого принца и его наставника.