Утопия в России
Шрифт:
"Царствие Божие", в которое верит Достоевский, тем не менее, не отрицает "коммуну", это ее высшая форма, достижимая не политическим, внешним, путем, но метанойей и любовью: рай скрыт в каждом человеке, у каждого есть "золотой век в кармане" (заглавие одной притчи из "Дневника писателя" за январь 1876 года). Понять это, значит мгновенно изменить лицо мира. Таков смысл Сна смешного человека, утопического "фантастического рассказа", вставленного в "Дневник писателя" за апрель 1877 года. Бахтин назвал этот рассказ "почти полной энциклопедией ведущих тем Достоевского", отнеся "Сон" к жанру "мениппеи", то есть "экспериментирующей фантастики" [Бахтин, 197 - 206]. Погрязший в солипсизме петербургский "прогрессист" совершает самоубийство (во сне) от безразличия к жизни. Ангел переносит его, как в апокрифах, на другую планету, похожую на Землю, но только до грехопадения. Виргилиев золотой век, открывающийся там герою, напоминает сон Версилова из Подростка (гл. III, 7), перенесенный туда, в свою очередь, из главы Бесов "У Тихона" (исповедь Ставрогина), которую Достоевский не смог опубликовать. Описания золотого века вдохновлены картиной К. Лоррена "Акид и Галатея". Библейский змий житель земли, заражает этот Эдем (напоминающий государство браминов) смертоносными микробами лжи и цивилизации ("трихинами" из последнего кошмара Раскольникова): "Гармония превращается в беспорядок, у людей возникают
Проблема в том, действительно ли эта "пелагейская" утопия [Cioran, 135; Catteau 1984, 41] составляет идеал Достоевского. Большая инфантильная и беззаботная семья золотого века напоминает проект Великого Инквизитора, ее растительная гармония ведет к скуке или разложению [Достоевский, XXII, 34]. Купаясь в имманентности, эта семья не обладает никаким иммунитетом и очень уязвима. Золотой век Версилова был бы только приютом для сирот, "высоким заблуждением", если бы люди в конце концов не приняли Христа: картина Лоррена переходит в "Мир" Гейне (Христос на берегу Северного моря). Настоящий рай - тот, в котором уже живет скиталец Макар ("Подросток", III, 1). Идеал Достоевского - не простое возвращение к райскому состоянию, но обретение его во Христе, потому и небесный Иерусалим нельзя назвать возрожденным Эдемом: "В будущем естественное бессознательное счастье "золотого века" должно быть одухотворено Христовой Истиной" [Пруцков, 73]. Человечество должно превратиться в экклезию (другой природы, нежели Церковь) для пришествия Царства Божия на землю [Достоевский, XXVII, 19]. Две концепции этой "свободной теократии" (выражение В. Соловьева, означающее свободное единение человека и мира с божественным Логосом) представлены в "Братьях Карамазовых" (II, 5), с одной стороны, Иваном Карамазовым и отцом Паисием, с другой - старцем Зосимой: хилиазм, папизм наоборот (Государство должно превратиться в Церковь) и трансцендентное, эсхатологическое оцерковление. Золотой век не конечная цель рода людского: это бродило, плодоносная ностальгия, воодушевляющая человечество. Эта ностальгия спасает "смешного человека" от самоубийства, делает его милосердным: как для Раскольникова, открывшего в себе любовь к Соне, жизнь заменяет "диалектику", так и "смешной человек" понимает, что главное препятствие для наступления рая на земле - теория, согласно которой "осознание жизни выше жизни, знание законов счастья выше счастья" [Достоевский, XXV, 119]. Рационалистическим системам или математике страстей Фурье Достоевский противопоставляет жизнь, то есть любовь-агапе. Золотой век - только этап в развитии человечества (ср. "Социализм и христианство", Литературное наследство, Т. 83, С. 246 - 250). Вселенское единение "под главою Христа" (Еф. I, 10) - итог социалистической утопии Достоевского, сублимированной, но не отвергнутой им. Для Достоевского именно русский народ-богоносец воплощает вселенское братство, он покажет дорогу Европе, пришедшей, как когда-то Древний Рим, к завершению своей истории [Достоевский, XXVI, 147].
Другим великим идеологическим противником Достоевского был М. Салтыков-Щедрин (1826-1889): он не был идеологом в духе Чернышевского, но, как и тот, верил в необходимость крестьянской революции, бичевал иллюзии славянофилов и либералов. Полемика между Достоевским и Салтыковым, породившая множество аллюзий в их сочинениях, продолжалась двадцать лет, но была точка в которой их взгляды совпадали: отрицание тоталитарной утопии.
Антиутопия Салтыкова содержится в предпоследней главе "Истории одного города" (1870) - сюрреалистической летописи города Глупова. Двадцать губернаторов (и губернаторш), гротескных тиранов (в которых узнаются российские правители и сановники) по очереди правят безвольным и глупым народом. Салтыков, которого Тургенев сравнивал со Свифтом, отрицал, что его намерением был создать "историческую сатиру": исторический вымысел -только способ изобличения пороков современности в обход цензуры. Последний в этом ряду губернаторов, Угрюм-Бурчеев, фанатичный "нивеллятор", который, "начертивши прямую линию, <...> замыслил втиснуть в нее весь видимый и невидимый мир, и притом с таким непременным расчетом, чтобы нельзя было повернуться ни взад ни вперед, ни направо, ни налево" [Салтыков-Щедрин VIII, 403]. Угрюм-Бурчеев обдумывает проект преобразования Глупова в "образцовый город" (и переименования его в Непреклонск): "Посредине площадь, от которой радиусами разбегаются во все стороны улицы, или, как он мысленно называл их, роты. По мере удаления от центра, роты пересекаются бульварами, которые в двух местах опоясывают город и в то же время представляют защиту от внешних врагов. Затем форштадт, земляной вал - и темная занавесь, то есть конец свету. Ни реки, ни ручья, ни оврага, ни пригорка - словом, ничего такого, что могло бы служить препятствием для вольной ходьбы, он не предусмотрел.
В каждом доме живут по двое престарелых, по двое взрослых, по двое подростков и по двое малолетков, причем лица различных полов не стыдятся друг друга. Одинаковость лет сопрягается с одинаковостию роста. В некоторых ротах живут исключительно великорослые, в других - исключительно малорослые, или застрельщики. Дети, которые при рождении оказываются не-обещающими быть твердыми в бедствиях, умерщвляются; люди крайне престарелые и негодные для работ тоже могут быть умерщвляемы, но только в таком случае, если, по соображениям околоточных надзирателей, в общей экономии наличных сил города чувствуется излишек. В каждом доме находится по экземпляру каждого полезного животного мужеского и женского пола, которые обязаны, во-первых, исполнять свойственные им работы и, во вторых, - размножаться. На площади сосредоточиваются каменные здания, в которых помещаются общественные заведения, как-то: присутственные места и всевозможные манежи: для обучения гимнастике, фехтованию и пехотному строю, для принятия пищи, для общих коленопреклонений и проч. Присутственные места называются штабами, а служащие в них - писарями. Школ нет, и грамотности не полагается; наука числ преподается по пальцам. Нет ни прошедшего, ни будущего, а потому летосчисление упраздняется. Праздников два: один весною, немедленно после таянья снегов, называется "Праздником неуклонности" и служит приготовлением к предстоящим бедствиям; другой - осенью, называется "Праздником предержащих властей" и посвящается воспоминаниям о бедствиях, уже испытанных9. От будней эти праздники отличаются только усиленным
упражнением в маршировке" [ibid., 404 - 405].Всюду сопровождаемый шпионом (как и все "расквартированные части"), Угрюм-Бурчеев, в конце концов, оказывается бессильным перед тем, что Салтыков называет "оно", апокалиптическим катаклизмом, который обрушивался на город. Этот катаклизм интерпретировали и как народное восстание (которое пришло извне, и неизвестно, принесет ли оно освобождение или смерть: "История об этом умалчивает"), и как распространение реакции при Николае I.
Современники Салтыкова сразу же узнали в системе Угрюм-Бурчеева военные колонии Аракчеева. Салтыков имел все основания опасаться милитаризации русской монархии по образцу Пруссии. Однако таким каноническим прочтением "Истории одного города" дело не исчерпывается. У Салтыкова не было больше симпатий к социалистам или коммунистам, "нивелляторам", которые приравнивают "всеобщее счастье к прямой линии". Шизофренический город Угрюм-Бурчеева напоминает симметричные города Платона, Мора, Кампанеллы или Кабе. Салтыков поднимает на щит фурьеристские идеалы в статье Как кому угодно (1863). Он находит, что Чернышевский в своем романе "не мог избежать некоторого произвольного упорядочивания деталей" в описании будущего ("Наша общественная жизнь", март 1864; ср. с письмом к Е. Утину от 2 января 1881 года).
Антиутопия Салтыкова направлена против двух принудительных утопий: аракчеевской и "нивелляторской". Однако он понимает, что проекты социалистов-утопистов - всего лишь невинные страшилки по сравнению с реальностью. Россия де(с)формированная крепостным правом, уже - тюремная утопия, утверждает Салтыков задолго до Зиновьева: "Призовите на помощь самую крайнюю утопию и вы не найдете ничего, что могло бы сравниться с утопией, ежедневно развертывающейся перед вашими глазами <...> Нас стращают именами Кабе и Фурье, нам предъявляют какое-то пугало в виде фаланстера, а мы спокон веку живем в этом фаланстере и даже не чувствуем этого!" (Итоги, 1871, гл. IV).
Создавая "Бесов" (1871 - 1872), Достоевский вдохновлялся, в частности, утопией Угрюм-Бурчеева (Шигалев представляет такую же систему рабства и всеобщей слежки), пытаясь предупредить опасность тоталитаризма в революционном лагере, и особенно у последователей Бакунина и Нечаева (прототипа Петра Верховенского). Имел ли в виду Салтыков того же Нечаева, описывая бред Угрюм-Бурчеева? Ясно одно: его текст, явно направленный против русского самодержавия, отрицает все нивелляторские тоталитарные утопии и в этом невольно пересекается с "Бесами". При Сталине "Бесы" не переиздавались, в отличие от антиутопии Салтыкова, которая, под видом исторического вымысла, продолжала обличать реальность.
Сочинения Чернышевского, Достоевского и Салтыкова, объединенные сетью интертекстуальных полемических связей, проливают беспощадный свет на философские вопросы, которые ставит любая утопия: вопросы цели и средств, природы зла (социальной и онтологической), антиномии свободы и необходимости, свободы и счастья.
1. A. Herzen, Etudes historiques sur Ies hйros de 1825... [А Герцен, Исторические этюды о героях 1825 года...], 1869, по-французски, т XX (1), с 192, К. Waliszewski, t. 2, р. 440-466; R. Pipes, "The Russian Military Colonies 1810-1831", Journal of Modern History, XXII (3), 1950, p. 205-219.
2 Попытка еврейской колонизации Северного Крыма и Приамурья (Биробиджан) была предпринята советской властью в 1920 - 30-х гг. Эта попытка закончилась массовыми репрессиями среди колонистов в 1937-38 гг.
3. Цитаты приводятся по академическому изданию в 14 томах (Москва 1937 - 1952), римская цифра означает номер тома.
4. В Средние века считалось, что Земля стоит на трех слонах.
5. См. библиографию в: Best 1983; Christoff 1972; Riasanovsky; Rouleau; Walicki.
6. A. Herzen, Du dйveloppement des idйes revolutionnaires en Russie, epilogue [А Герцен, О развитии революционных идей в России, эпилог], Герцен VII, 123, по-французски в 1850 г.
7. Самый известный роман Потапенко называется Не-герой (1880). Это отрицательная реакция на преувеличенный образ "нового человека" радикалов.
8. Н. С. Лесков, "Николай Гаврилович Чернышевский в своем романе "Что делать?"" в: Собрание сочинений, в 11 тт., т. 10, М., 1958, стр. 13 - 22. Богослов Бухарев видел в этом "прозрение истины".
9. Ср. "праздники надежды" (на которых ораторы "побуждают граждан работать с отдачей") и "праздники воспоминаний" (на которых ораторы "сообщают народу, насколько его положение предпочтительнее того, в котором находились его предки") в Организаторе Сен-Симона, 1819-1820 (Huvres de С.-Н. de Saint-Simon, t. 4, 1869, р. 53, переиздано Anthropos, 1966, t. 2).
Глава 5 МОДЕРНИСТСКИЕ УТОПИИ
У истоков модернистского утопизма: В. Соловьев и Н. Федоров
Русская утопия хочет воплощения Царства Божия hic et nunc. Это объединяет Гоголя, Достоевского, Толстого, рационалистические секты и большевиков. Отличаются только средства - внутреннее обращение или внешнее принуждение. Оригинальность В. Соловьева (1853-1900) в том, что после периода атеизма он прошел путь от имманентной религиозной утопии к эсхатологии. Соловьев создал неоплатоническую картину Вселенной, отделенной от Бога и стремящейся к Нему в почти диалектическом восхождении: Бог - все, и он хочет, чтобы все стало Богом. Христос, Богочеловек, Богоматерь и Церковь - это совершенная ипостась триады мужчина - женщина - общество (естественное человечество). Исходя из этих положений, Соловьев разработал утопическое учение, в котором можно выделить три главных темы. Соловьев отвергает "коммунистический муравейник", как и "экономический хаос мелкобуржуазного царства" (Критика отвлеченных начал, 1877-1880, гл. XVII). "Идеальная система общества", "свободная теократия", воплощенная в образе Христа, имеет богочеловеческую природу, далекую от цезарепапизма. Церковь, в которой воплощена Мудрость Бога, образует единство божественных и человеческих принципов. Государство отказывается от абсолютизма, оно служит идеальной Церкви и справедливости. Соловьев, при поддержке хорватского епископа Штроссмайера (которого он сравнивал с Крижаничем), призывал к единению Восточной и Западной Церквей под эгидой папы: исторические расхождения не изменили божественной основы вселенской Церкви. По идее Соловьева, Россия отказывается от своего религиозного и политического национализма (возвращая независимость Польше и искупая таким образом свой "национальный грех") и завершает миссию, которую не смогли довести до конца Константин и Карл Великий. Соловьев воспринимает Россию в духе славянофилов (от которых впоследствии отдалится) - как "третью силу", способную возродить богочеловечество на стыке индивидуалистического Запада и безличностного Востока (Три силы, 1877). Соловьев ниспровергает славянофильский мессианизм: "Историческая судьба России состоит в том, чтобы дать вселенской Церкви политическую власть, которая необходима ей для спасения и возрождения Европы и мира" [Милюков 1902, 298]. Соловьев надеялся, что прощением убийц Александра II Александр III продемонстрирует божественный характер свей власти. Этого не произошло, и, начиная с 1890-х годов, Царство Божие для Соловьева перестает означать завершение истории человечества. Сказание об Антихристе в заключение Трех диалогов (1900) иллюстрирует эту эволюцию.