Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В хорошем концлагере
Шрифт:

Шкребло, подавленный намного больше, чем когда-то вынесеным народным судьей приговором, возвратился на кухню, где уже толпились доходяги, [240] желающие наследовать его должность, в сердцах разогнал их всех и с ещё большим рвением взялся за скребок и тряпку, кочергу и совок. Он был по натуре оптимистом и не хотел верить в худшее, поэтому решил доказать, какой он незаменимый работяга.

Минуло две недели. Всё вроде бы шло по-прежнему, и Шкребло стал подумывать, что о нём, слава богу, забыли. Возможно, мечтал он, туго накачав себя перловым супом с тухлой кетой, начальство вняло его мольбам и засунуло куда-нибудь подальше ненавистную ксиву. А он, не будь дураком, не пойдёт качать права: где моя справка об освобождении? На всякий случай Шкребло предпринял кое-какие контрмеры — если

за ним придут. Дурные предчувствия сбылись. Опять появился тот самый живчик-«шестёрка» из штабного барака и распорядился от имени начальства, чтобы Шкребло сейчас же топал на вахту с вещами. Никаких вещей за многие годы «исправления» Баландин не нажил, кроме упомянутой ложки да скребка. Тем не менее он уверил, что сей секунд смотается в барак за сидором [241] и сразу — к вахте.

240

Доходяга — крайне истащённый физически зек (лагерная феня).

241

Сидор — мешок (феня).

«Шестёрка» помчался докладывать начальству об исполнении поручения, а Шкребло… исчез. Не появился он ни с мешком, ни без него, ни через «секунд», ни через час, ни через два… «Шестёрка», подгоняемый разгневанным начальством, высунув язык, бегал, как обкурившийся анашой: из барака в барак и снова на пищеблок. Безрезультатно. Тогда на розыск пропавшего был послан сам нарядчик. Однако и он возвратился к себе в нарядную с учётной доской, нерасколотой о дурную голову скрывшегося. Тогда в поиск дерзкого нарушителя включились надзиратели. Невероятно, но и они, способные отыскать в стоге сена обломок иголки, вернулись в надзирательскую с пустыми ненатруженными руками.

А тут стали подходить бригады с объектов. Поиск прекратили. Пока.

Яшка Клоун, словно ему очко скипидаром смазали, порхал по баракам — ему вдруг срочно понадобился Шкребло. Потому что за ним якобы числилась балалайка и книга «Как закалялась сталь». Хотя всем было известно, что Баландин не только никогда не играл на популярном музинструменте, но и в руках ничего подобного не держал. Да и к книгам последние полтора десятка лет не прикасался.

На следующий день, после развода, всех оставшихся в зоне: дневальных, больных, придурков из конторы и прочих — выгнали на плац. Пора стояла летняя, для зеков благодатная, но хакасское солнышко припекало безжалостно, и мало удовольствия испытывали мы, сидя на корточках или топчась на уплотнённой тысячами ног до твёрдости бетона площадке посреди лагеря, так называемом плацу. Плацем её назвали те, кто до нашего, советского, успел побывать в фашистских концлагерях и углядел кое-какое сходство. Они и бригадиров, между прочим, называли «капо».

Всё чаще из толпы томившихся на плацу в адрес Шкребло раздавались проклятья и угрозы. Доброхоты предлагали:

— Начальник, отпусти нас с плаца, мы его найдём и…

Далее следовало жутковато-красочное описание, что с ним сделают самодеятельные сыщики (они же профессиональные разбойники). И я прикинул: если поддастся начальство и Шкребло найдут зеки, плохо ему придётся. Но начальство к доброхотам не прислушалось. Ему подобные предложения, похоже, показались оскорбительными: что, надзиратели пальцем деланы разве? И поэтому рявкнули на всех и посадили в горячую пыль, чтобы не мельтешили перед глазами.

И я сидел, обливаясь потом под палящим солнцем, и размышлял о Баландине, которого немного, но всё-таки знал. В лагере он числился существом пятого или шестого сорта, и поэтому мало кто на него обращал внимание, хотя знал каждый. Да и сам он выглядел нелюдимым, ни к кому ни за чем не обращался, по возможности избегал окружающих. Его мысли и поступки были, вероятно, направлены на единственный результат: насытиться. Ради этой единственной цели он жил и действовал. Таких целеустремлённых в зоне встречалось немало. Но справедливости ради следует сказать, что от голода здесь никто концы не отдавал. В этом смысле лагерь, действительно, был благополучным. Встречались доходяги, измотанные непосильным трудом и болезнями, но минули времена, когда истощённые трупы зеков не успевали хоронить, складывали зимой, как поленья, штабелями — до весны.

Однако возвратимся к герою повествования. И я мог бы пройти мимо него, как многие, не подвернись случай. Однажды незадолго до отбоя я забрался на поросшую

полыньёй и коноплей (сколько её не уничтожали — продолжала расти) двускатную крышу огромной землянки — хозбарака, построенного лет пять-шесть назад первообитателями нашего лагеря — военнопленными японцами.

Прохладный ветерок обвевал мое лицо, израненное острыми осколками ржавчины и поэтому воспалённое. Далеко вокруг простирался унылый равнинный пейзаж. Я повернулся так, чтобы в поле зрения не попадал набивший оскомину рабочий объект — склад химического оборудования фирмы Фарбениндустри, вывезенный из побеждённой Германии. Трофеи расположили на обширной площади, опоясали забором с колючей проволокой и вышками, а мы, несколько бригад, каждодневно и бесконечно очищали от ржавчины объёмистые, с дом, резервуары, различные трубы и красили всё это и многое другое, чтобы уберечь от коррозии.

Не ведомо мне, установили в дальнейшем эту массу оборудования для перегонки бензина из местного угля и принесло ли оно пользу государству, но здоровья зеков и даже жизней унесло много, это точно. Но об этом — в другом рассказе. [242]

А сейчас я сидел на покатой крыше и разглядывал в круг поставленные камни древних хакасских захоронений недалеко от запретки и волнистые белёсые ковыли — до горизонта. Эта нежная трава мне очень нравилась. Раньше, в детстве, я только читал о ней, а подрос — привелось увидеть.

242

Все рассказы создавались в разное время как законченные, цельные, самостоятельные произведения, поэтому в них встречаются повторы, не всегда соблюдён и хронологический порядок.

Закат раскалил всеми оттенками четверть неба, и я любовался ими, стараясь отвлечься от всего, что было связано с опостылевшей неволей. Свернул цигарку, закурил. Махорочный дым обжёг и без того раздражённые всепроникающей рыжей пылью лёгкие. Закашлявшись, загасил самокрутку. За мной, вероятно, наблюдал Шкребло. Вскоре послышались его шаги. Я оглянулся.

— Чего тебе?

— Не бросай, покурим…

— Не сливай, попъём, — завершил фразу я. И отдал смятый бычок.

Шкребло сел неподалёку, в траву, и зачакал кресалом. Вскоре я уловил запах махорки и поперхнулся.

— Послушай, иди там покури.

Он молча встал и отошёл подальше. Я молчал. Он — тоже. Так мы познакомились.

В последующие вечера каждый раз, когда я взбирался на крышу землянки, Шкребло непременно оказывался рядом. От него несло кухонной вонью и немытым телом. Я временно прекратил курить, но для него прихватывал щепоть махры. И он не тяготил своим присутствием, хотя мне и хотелось побыть одному. Мы молчали, что меня устраивало.

И всё-таки разговорились. Шкребло охотно рассказал историю своей жизни, обычной и страшной своей жестокой обыкновенностью. Из раскулаченных. Родители, братья и сестра умерли на выселке от лишений и недоеданий. Он выжил только потому, что стал воровать. Беспризорничал и продолжал красть. Далее — детский дом, который Шкребло называл приютом. Детская трудовая колония. Война. «Довески». Bcё — за кражи. Исправительно-трудовые лагеря. Всего шестнадцать лет — без выхода на волю.

Впервые я присмотрелся к собеседнику повнимательнее: сколько же ему исполнилось? На вид можно дать не меньше пятидесяти: плешивый, кожа на лице — серая, отвисшая, глубокие морщины. Многочисленные рубцы на лице и голове. Откушенная верхняя часть левого уха. Выбитые передние зубы… Да, видать, попадал в переплёты. К тому же на обеих кистях рук отсутствуют по одной-две фаланги. Целыми остались лишь большие пальцы. Вгляделся в глаза — лет тридцать, не более.

— Сколько тебе? — поинтересовался я.

— А хрен его знает. С год. Ежели не довесят.

Произнёс он эти слова удивительно равнодушно. Будто не о себе говорил, а о совершенно незнакомом человеке.

— Тебе — сколько?

— Мне? — удивился он, как будто об этом его никогда никто не спрашивал.

Собеседник задумался, наморщил лоб.

— Всё это — мерфлютика. [243] По туфтовому хляю, двадцать пятому. И фамилия — туфта.

— Сам придумал?

— В детдоме прилепили. Когда записывали. Баба-воспетка кричит:

243

Мерфлютика — ерунда, чепуха (феня).

Поделиться с друзьями: