В хорошем концлагере
Шрифт:
— Ключ, — произнёс Коля с неизменной улыбкой, протягивая мне согнутый гвоздь с затупленным концом и пропиленной ложбинкой.
— Не серчай на мэнэ, — весело сказал он. — И прости. Иванке треба помочь. Он в ней бильше нуждается, як ты. Ты — сильный, а он — слабый.
Я подумал: о ком он? Иванко… Не Невесту ли так зовут? Ведь и у него должно быть имя. Настоящее. Отцом и матерью даденное.
— И ты меня извини, — сказал я неожиданно для себя, потому что виновным себя не чувствовал.
— С Богом, — сказал Коля, поднимаясь.
— Ты же знаешь, я в Бога не верю, — не удержался я.
— Разумом не вирышь. А душой — вирышь, — твёрдо произнёс Коля.
— Как так? — не согласился я. — Так не бывает. И не может быть.
— Може, може, — улыбался Коля, отступая к перекрещённым колючей проволокой воротам загона.
Не успел Коля зайти в зону, как рядом сидевший незнакомый
— Керя, отрежешь мне во такой кусочек? С хренову душу… Я никому не скажу.
— Чего кусочек? — удивился я.
— Смальца. Я его за версту чую. Нюх у меня такой. Собачий. И постукал татуированными пальцами по крышке чемодана. Я поднял его и тряхнул. Пустой. Но зек упорствовал. Отвинтили замочек. Открыли. В обеих половинках, разделённых фанерной перегородкой, ничегошеньки не было.
— Биндеровец! — посетовал зек с «собачьим» нюхом. — Успел смолотить, паскуда.
Прибыв в новый лагерь и оставшись наедине с великолепным чемоданом, я открыл его и внимательно осмотрел внутри. Сделан и обработан мастерски до бархатистости мелкой наждачной шкуркой. Однако никаких признаков «схорона» не углядел. Покумекав, я потянул вверх перегородку. Она приподнялась, выйдя из пазов, вместе с дном, с прихлёбом засасывая под себя воздух. Между первым, фальшивым, и настоящим дном обнаружил обёрнутый в коричневую плотную бумагу (часть мешка из-под цемента) весомый пласт свиного сала, усыпанный с одной стороны желтоватыми кристаллами соли, с другой — нежного розового цвета. Рядом лежала прижатая толстым рулончиком той же бумаги, чтобы не телепалась при потрясывании, толстая тетрадь в клеёнчатом переплете, и в ней, дабы не брякали, пять карандашей с золочёной надписью «Львив». Перелистав её дважды, так и не нашёл ни строчки.
Я сразу же написал Коле благодарственное письмо. В лагерь. Возможно, моё послание и дошло бы до адресата, отправь его через волю. Но я опустил его свёрнутым треугольником в «свой» трёхведёрный почтовый ящик с надписью: «Для писем, жалоб, заявлений от заключённых». И — как в бездонную пропасть…
На раскалённой решётке
«Пользование аней пятнадцать минут. За сверхурочное пребывание в ане 3 суток ШИЗО. За самовольное пользование аней 5
суток ШИЗО. Посещение ани бригадами строго по графику».Скинув одёжку под этими слегка подкорректированными остряками-самоучками правилами, я нацепил шмотки на металлические крючки из толстой проволоки, надвинул на босу ногу кирзовые ботинки с сыромятными ремнями вместо шнурков и гаркнул:
— Володя, открывай!
— Счас, — послышалось из каптёрки прожарщика. — Не спеши как голый ебаться.
А я и в самом деле голый стоял перед не успевшей поржаветь, обитой жестью массивной дверью со смотровым окошечком на уровне глаз.
Володя с каким-то незнакомым мне зеком, судя по замурзанной его физиономии и ещё более грязной одежде — кочегаром, похлёбывали из кружек чифир. Прожарщик был, несмотря на свою молодость — мне одногодка, — запойный чиканашка. Его «счас» могло растянуться, действительно, на целый час. А то и более.
— Ладно, я сам, — оповестил я Володю и откинул металлическую полупудовую пластину-щеколду.
Из темноты камеры пахнуло мощным сухим жаром. Ступая по решётчатому полу, я проворно повесил крючки с одеждой на трубы, сдвинул моё приданое по этим трубам к центру камеры, где жарче, и притворил за собой дверь.
Боже мой, какое блаженство! Веничек бы сюда берёзовый, пышный, похлестать себя по рёбрам и мослам… [172]
Всё моё тело ныло застарелой нудной болью и от чугунной тяжести перетруждённых мышц, особенно — икр. Их я и принялся разминать в первую очередь.
172
Мосёл — кость (феня).
Когда глаза освоились в полутьме, то глянул ради интереса — на термометр сбоку окошечка, — ого! Сто пять. Или даже сто шесть.
Внизу, глубоко под решёткой, десятками кроличьих глаз подмигивали колошники. Я потряс всё моё имущество, уже успевшее раскалиться с краёв. И заметил, как заискрило внизу. Это, отвалившись, летели в адский вар мои враги — кровососы.
Вши грызли нас неустанно, днём и ночью, но особенно зло — утром, во время развода, и вечером, после съёма с объекта, когда тело, распаренное, начинает остывать. Вот тут они и набрасываются дружно, всей бандой — ведь не рассупонишься на морозе и не станешь их, подлюг, вытаскивать из-за пазухи и давить. А днём им не зацепиться — тело постоянно в движении, и они, вражины, отсиживаются в швах, плодятся и ждут своего часа. И вот, когда он наступает, зеки начинают егозиться, ёжиться, чесаться, нещадно матерясь, вся масса человекообразных существ в серых бушлатах и матерчатых шапках-гондонках, толкущихся в проволочных загонах — «скотниках».
А сейчас я торжествовал и с удовольствием потряхивал то рубаху с кальсонами, то куртку со штанами, то телогрейку — они висели просторно, на трёх крюках.
Капля пота упала на решётку, зашипела, вскипев. Я принялся усиленно массировать мышцы, преодолевая боль и чувствуя, что становится почти невтерпёжь переносить столь высокую температуру. Может, не столь её, как запах горелых тряпок и ещё чего-то, наверное насекомых.
Через эту камеру прокалили тысячи лагерных шмоток, но вшей, кажется, не стало меньше. Война! Кто — кого.
Как-то не по-человечески, а по-дурацки всё получилось: построили, правда, кое-как пищеблок; десяток вместительных сортиров, очков на сто каждый — в четыре ряда; землянок вырыли тоже не меньше десятка, а после и бараки сколотили из щитов, набитых опилками; карцер — в первую очередь, досрочно, домик для опера, каптёрки и прочие хоромы, а совершенно не подумали о водопроводе и… бане. Воду в зону возили в цистернах машинами с ближней железнодорожной станции. С наступлением зимы перебои с водой превратились в правило. Её даже не всегда хватало для приготовления пищи. И тогда задерживали обед или ужин. Часто, особенно по вечерам, мы сидели с сухими питьевыми бачками. Случалось, глубокой ночью дежурный будил нас, и мы мчались к обледенелой цистерне с вёдрами и другими ёмкостями, и с боем, приступом брали её, оттесняя, и даже кулаками, тех, кто лез не в свою очередь.
Почему наступили перебои с доставкой воды? Лагерь находился на сопке, а дорога вилась вниз. В морозы она обледеневала и машины буксовали на подъёме, их можно было вытащить лишь с помощью трактора.
Поэтому прекратила работу прачечная. Сухими стояли в бараках и умывальники. Многие перестали умываться. Я натирался снегом, который выскребал из запретной зоны под угрозы часовых с вышек — пристрелить. Конечно, им не нравилось, что мы лезем в запретку. Но ни одна угроза не была выполнена. Правда, кожа на лице у меня обветрила и шелушилось.