Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В хорошем концлагере
Шрифт:

— Хорошо, идёмте.

— Нет, вы скажите при начальнике…

— Слово, — произнёс опер.

— Тады идём, — согласился Андрей Иванович.

На раскрытие тайны Бороды собрались посмотреть не только начальник лагеря и опер, но и другие офицеры из штаба, и в их числе замначлага по режиму, который, собственно, и должен был заниматься всей этой алкогольной историей.

— Всё очень просто, — вымолвил Андрей Иванович, когда вся «кодла» ввалилась в землянку. — Секрет у всех на виду. Вот он — крюк. На ём висит разная рухлядь. Сымаем. Крутанём его раз, другой, ишшо. Вымаем. А вот и она, родимая.

Все узрели вытянутую через узкое отверстие в стене резиновую трубочку, привязанную за конец шёлковой операционной нитью, закреплённой к крюку. Андрей Иванович выковырнул жёлтым крепким ногтем пробочку.

— Давайте кружку, — попросил он

у опера.

Но не выполнил единственную просьбу бывшего зека грозный старший лейтенант. Не шелохнулся даже.

— Можно и без её обойтись. Чтобы улик не оставлять.

Андрей Иванович вставил трубку в губы и с удовольствием втянул в себя содержимое сосуда, находящегося там, за кирпичной стеной. Сооружённой собственноручно заключённым Костюковым три с лишним года назад.

А сейчас он скорчил такую потешную мину, присосавшись к трубке, что начальник лагеря захохотал. А вслед за ним засмеялись и другие. Лишь костистое лицо опера осталось неподвижным. Не до веселья ему, видать, было. Он молча повернулся и первым вышел из землянки.

Не прошло и месяца, Андрей Иванович прислал в лагерь письмецо. Не мне, не подмастерьям, а одному верующему. Правда, не старообрядцу, а православному. Среди прочего он сообщил, что завязал с выпивкой. Начисто. Глоток браги из тайного двадцатилитрового бидона был последним. И ещё он написал, что каждый день молит Бога, чтобы простил его за все прегрешения и величайший грех, совершённый им. И за всех нас. И за начальников наших. И за опера, с которым он обошёлся нехорошо, не по-христиански. И что просит он у нас у всех прощение.

Тюремная
Костюмчик серенький, ботиночки со скрипом Я на тюремные халаты променял. За восемь лет немало горя мыкал, Из-за тебя, дешёвка, пострадал. И вот опять схожу я на вокзале, А ты такая же, как восемь лет назад. Своими жгучими прекрасными глазами Ты вновь мой привлекаешь взгляд. Ты подошла ко мне и сразу так сказала, Ты по-блатному мне сказала: «Ну, пойдём». А поздно вечером поила меня водкой И завладела сердцем, как рублём. Ведь никогда я не был хулиганом, А хулиганом ты сделала меня И познакомила с малиной и наганом, И до тюрьмы меня ты довела.

«Кто возжелает многого…»

1952

Долгие годы этот эпизод хранился в дальнем уголке памяти, как фотография в закрытом альбоме. Я его не забывал и не вспоминал. Но однажды, исследуя старообрядческую рукопись начала восемнадцатого века, наткнулся на фразу, которая, как ключик, отперла тот альбом и извлекла эпизод — фотографию. Со временем она местами изрядно выцвела, некоторые детали и лица вовсе не просматривались, однако что-то восстанавливалось в цвете и со стереоскопической объёмностью. И тогда первая часть фразы сама стала в заголовок, а окончание должно было замкнуть рассказ. И всё сразу расположилось по своим местам: предметы, люди, слова…

Поржавевшие килограммовые банки инжира с трёхгодовой просрочкой, где-то на какой-то продбазе давно списанные и якобы уничтоженные, чудесным образом появились здесь, в лагерном ларьке, пирамидой выстроившись на столе по ту сторону прилавка, у основания которой в ящике томились стальной твёрдости пряники, толпились бутылки просроченного же кваса, взрывавшиеся в руках, словно вражеские мины, не пользующиеся никаким спросом зубные щётки топорщились, стянутые шпагатом десятками, к ним сиротливо прижимались круглые картонные коробки с мятным зубным порошком, стеной возвышались розовые бруски духовитого когда-то выцветшего мыла, глаза мозолило ещё кое-что, например слипшиеся дешёвые конфеты «подушечки» с фруктовой начинкой — один бок красный, другой — белый…

Эти раздавленные, превращённые в месиво конфеты, залежавшиеся «на воле» и отвергнутые её обитателями-гурманами, пользовались в зоне постоянным спросом, за ними, собственно, да за кислящим ржаным хлебом — «аммоналом» из межлагерной пекарни и толпились зеки в торцовом

закутке, выгороженном в так называемом хозбараке, а попросту в землянке, сооруженной ещё пленными японцами.

В ларьке всё шло строго по порядку: зек-продавец, он и на воле был торгашом, а точнее — завбазой, и попал сюда за крупную недостачу, взвешивал товары на неправильных весах, после — обсчитывал покупателя, который непременно лаялся с ним, уличая в жульничестве, под матерный аккомпанемент расплачивался, получал приобретённые блага, и вся процедура повторялась, как в дурном сне. Каждый из нас прекрасно понимал, что продавец не может не обсчитывать и не обвешивать, что отнятое он должен частично отдать блатным, чтобы не изуродовали и не убили, частично — начальству, чтобы позволило торговать и жульничать и не упекло в бригаду на общие работы, частично себе самому, вероятно, малую часть. Зная это, зеки-покупатели лаялись с зеком-торгашом не всерьёз, а так, в надежде, что его-то, показавшего своё умение глотничать, [186] он не облапошит. Или обдерёт поменьше, чем других.

186

Глотничать — спорить, вынуждать в споре соглашаться с глотником (феня).

Зато очередь соблюдалась строго. Попытавшийся влезть нахалом, а такие объявлялись время от времени, рисковал схлопотать по морде или пинок куда положено. И снова воцарялся порядок. Правда, блатные, приблатнённые и конторские придурки очередь не признавали, а те, кто в ней маялся, вроде бы не замечали их. Словно были они Героями Труда или Советского Союза. Или инвалидами Великой Отечественной. Да и товары им отпускал пройдоха-продавец такие, что на обозрение вообще не выставлялись, а таились под прилавком или в кладовке, — жёлтое сливочное масло в пергаментной упаковке, сушёная вобла (ох, хороша под чифирок!), твёрдокопченая белёсая колбаса, настолько дорогая, что зеки-работяги всё равно не покупали её. Как только блатные об неё зубы не ломают! В забое батоном такой колбасы можно вместо лома отваливать каменные глыбы. Да имелось под прилавком и ещё кое-что из цимуса — сгущённое молоко с сахаром, разумеется тоже не для нас. И мы на то, что нам «не положено», рот не разевали. Как говорится, Богу — Богово, а косарю — травки погуще.

Впереди меня до весов уже оставалось три или четыре законных очередника, когда в землянку ворвался весьма энергичный молодой зек и ринулся к прилавку, тараня выставленными вперёд локтями очередь. В оставшуюся настежь открытой дверь в землянку хлынул мощный, в десятки раз динамиком усиленный голос местного лагерного певца, полуприблатнённого цыгана Гриши. Он пел замечательной красоты старинный романс:

Белой акации гроздья душистые Вновь ароматом полны. Вновь разливается песнь соловьиная В тихом сиянии полной луны.

Гриша исполнял этот романс довольно часто. Наверное, он нравился кому-то из лагерного начальства. А у меня постоянно от каждого слова сжималось сердце, хотелось плакать и радоваться… Эх, плюнуть на всю эту очередь, выскочить из затхлого подземелья, туда, под тёплое солнышко, под горячий ветер из необозримой хакасской степи! Но нельзя. Не только для себя я должен еды купить, но и для напарника, ему-то что за дело до романса, о котором, кстати, ходят слухи, что в Гражданскую он служил белогвардейцам гимном. Враньё, наверное. Если бы так было, то лагерный опер Гришка хайло быстро заткнул бы. За блатные и то в карцер сажают, а уж за белогвардейский гимн — подавно.

В землянку вошёл ещё кто-то, на кого я не обратил внимания, увлечённый, заполненный очарованием нежной мелодии.

— Куда прёшь? — преградили путь ворвавшемуся. — Цветной, что ли? А ну, чеши в хвост.

Активный молодой зек явно не принадлежал ни к цвету, ни к полуцвету — судя по его поведению. Невысокого ростика, с густыми чёрными бровями, карими цыганскими глазами и досиня выбритым подбородком, на воле этот тип, наверняка, обладал роскошной густой шевелюрой. Но что его отличало — ни секунды на месте не мог устоять, двигался, словно заведённый, и походил внешне на куницу, мечущуюся в своей клетке туда-сюда с чёткостью часового механизма. Так в моём воображении они и соединились — зек и зверёк с чёрными глазками-бусинками.

Поделиться с друзьями: