В краю Сорни-най
Шрифт:
СИБИРСКОЕ УСКОРЕНИЕ
В руках у меня многострунная мансийская арфа — торыг, напоминающая журавля.
«Журавль»-арфа для манси и ханты — священный инструмент. Не каждый мог дотрагиваться до его струн. Лишь по большим дням звенел его голос, лишь от большого горя стонали его струны-жилы, лишь от великого счастья мудрый «журавль» пел.
Я осмелился взять его в руки. Я трогаю струны и вслушиваюсь. Я трогаю волшебные струны и думаю думу о земле, на которой родился и рос.
А струн у арфы много — как чудес на моем Севере! Струн у арфы много, как в жизни историй, легенд. А у каждой струны свой голос.
Тронешь струну — и звенит глухариная песня, шелестит зелеными
Тронешь струну — и скрипят лыжи из лосиного камуса, и поет белый-белый снег.
Тронешь струну — и плещутся полноводные реки, и рыбы над струями пляшут, хватая бабочек. А небо, небо белой ночи, звенит от полета уток, гогота гусей, лепета лебедей… Живая музыка вечной белой ночи неужели вас не заворожит?
Тронешь струну — и шумит буровая, и буровики в стальных касках, как богатыри в шлемах. А разве буровики и на самом деле не богатыри? Ведь они всегда в первых рядах покорителей сибирских недр. А отвоевать у бездорожья, болот, морозов и тайги богатства земли не просто. Требуется не только глубокое бурение, но и глубокие знания, глубокие человеческие качества.
Тронешь струну и задумаешься: «А как обо всем этом рассказать?»
Может, сказки помогут? Ведь в них глаза народа. Может, песни помогут? В них душа народа. А может, обыкновенная быль ярче самой причудливой сказки?
Трогаю струну волшебного «журавля» и решаю: «Сказка, пой о жизни! Летопись, напоминай! Песня, лейся!»
Я еду по родной земле. Смотрю. Слушаю. Слушать человека, запечатлевать его непрерывное человеческое сознание, возбуждающее память и опыт прошлого, а также новые мысли и чувства, рожденные от соприкосновения с современностью, — задача моей писательской думы. Случаются встречи, после которых не сразу берешься за перо, долго вынашиваешь замысел, откладываешь его осуществление, а он, этот замысел, обрастает новыми подробностями, впитывает новые впечатления, и уже не можешь отложить в сторону перо…
Антонина Георгиевна Григорьева — председатель Ханты-Мансийского окрисполкома — знакома мне не первый год.
Помню ее взволнованное слово на сессии Тюменского областного Совета, где она, убедительно оперируя фактами, ратовала за увеличение средств на культурное строительство, горячо говорила об улучшении медицинского обслуживания коренного населения Тюменского Севера.
Кому, как не ей, дочери этого Севера, не знать до тонкостей потребности людей, их чаяния!
Время дало дочери ханты-мансийской земли слово оратора, сделало государственным деятелем. Она избиралась в Верховный Совет СССР, теперь — депутат Верховного Совета РСФСР. Гостеприимной хозяйкой суровой Югорской земли видел ее я в недавний приезд на землю предков…
Вот она подносит хлеб-соль нашей писательской делегации. Вот она крепко жмет руку певцу Украины Михаилу Стельмаху. Вот она о чем-то серьезном говорит с поэтом-воином Михаилом Дудиным. Вот она по-сибирски щедро угощает строганиной из мерзлого муксуна — лакомством своих предков — Матиаша Ференца, посланца братской Венгрии, язык которой так близок к наречию манси и хантов.
В конце прошлого века этнограф К. Д. Носилов в книге «У вогулов» писал о манси:
«Откуда он пришел в эту тайгу, какие великие передвижения народов его сдвинули сюда, он не говорит, он забыл даже свое недавнее прошлое; но его типичные черты еще до сих пор напоминают юг, другое солнце; кудрявые, черные волосы, римский профиль лица, тонкий, выдающийся нос, благородное, открытое лицо, осанка, смуглый цвет лица, горячий, смелый взгляд — ясно говорят, что не здесь их родина, что они только втиснуты сюда необходимостью, историческими событиями, передвижениями в великой Азии народов.
Такие лица скорее напоминают венгерца…»
Этот гуманный человек, проживший несколько лет среди
таежников, изучая их жизнь, предлагавший ряд проектов «спасения инородцев» от их бедственного положения, в конце концов пришел к такому печальному заключению:«Еще недавно воинственный, бодрый, знавший, как топить, добывать из руд Урала железо, медь, серебро, имевший торговые сношения с соседями, воин-народ этот теперь совсем упал, совсем превратился в первобытного дикаря и так далеко ушел от нашествия цивилизации в свои непроходимые леса, так забился в глушь своей тайги, так изолировался, что, кажется, уже больше не покажется на мировой сцене, а, тихо вымирая, сойдет вовсе с лица нашей планеты…»
Думаю над этими печальными словами и при встрече с Антониной Георгиевной. Сопоставляю. Сравниваю.
Передо мною круглолицая, уже немолодая женщина. Я знаю, что ей скоро пятьдесят. Но темноватые глаза ее горят. В них не только мудрость прожитых лет, но и задор молодости, света, жизни. Она охотно отвечает на мою просьбу рассказать о себе.
— Родилась я на берегу нашей красавицы — реки Конды. В семье рыбака-охотника. Вся моя жизнь связана с родным краем. Вместе с ним, кажется, и я пробуждалась к новой, неведомой жизни. Зима. Снег. Тишина. Белые дома. Белые деревья. Долгая ночь. Большие звезды. А выкатится луна — все заблестит. Снег загорится искрами. Река, как сияющая скатерть. Синие тени деревьев лежат. Сонная тишина заснувшего леса, реки, берегов и всего окружающего казалась вечной в жизни нашего края. Да, и я успела этой жизни вдохнуть!..
Поплавала на лодочке. Поездила на лошадях. Полетом казалась езда на олешках.
Заломив ветвистые рога на спину, поскрипывая копытами, из-под которых летят комья снега, несутся по узкой дорожке олени. Снежная пыль, поднятая оленями, пушит лицо, сковывает ресницы. Ветром становятся олени. Дух захватывает от быстрой езды. И каюр, сидящий на передке нарт, в мохнатом оленьем совике, тоже в снежном куржаке. Его мохнатая голова в оленьем меху похожа скорее на ком снега. А лица совсем не видать. Только одни живые черные глаза светятся из-под снега, точно тоже летят вслед за летящими оленями.
Смотришь, бывало, как бегут олени, как бежит низкорослый сосняк, осыпая тебя с ветвей радужным снегом, как мелькают следы куропаток, зайцев, а то и самого соболя, как склоняется к дорожке выгнутая стужей березка или ветка огромной ели, и вся эта картина уснувшего северного леса рождает в душе что-то такое первозданное, сказочное, вечное. Едешь по дремлющему лесу — и вдруг деревья расступаются, и впереди чистая, гладкая, безбрежная даль. Низкое небо на горизонте сливается со снегом. Там может быть и озеро, и река. А чаще всего — обыкновенное болото.
При виде этой сонной дали останавливаются даже олени. Они, усталые, тяжело дышат. Пар клубами летит из раскрытых ртов. Один кряхтя ложится на снег. Второй кладет на его спину голову. Третий, запыхавшись, свесив красный язык в сторону, смотрит в снежную даль, точно прикидывая, сколько сил надо потратить, чтобы преодолеть это снежное море, кажущееся мертвым.
И кто тогда мог подумать, что под этой ледяной пустыней окажутся и нефть, и газ?!
Да это никому и не снилось!
И все это начиналось тогда, в дни моей юности. Советская власть уже шла по Северу. Революция диктовала жизни свое революционное ускорение. Первопроходцами были тогда в тайге не геологи, а учителя. И я мечтала стать учительницей. И стала. Окончила в Ханты-Мансийске педучилище, и меня направили на работу в деревню. Но у нашей советской жизни свой особый шаг. Как его назвать? Может, ускорением? Ведь часто к человеку приходит то, о чем ты еще и не успел помечтать. Скоро меня избрали комсомольцы своим вожаком. Работала в окружкоме комсомола, потом секретарем райкома партии, председателем райисполкома…