В круге первом
Шрифт:
Из совсекретной группы пришёл Рубин. Его глаза были грустны, нижние веки обвисли.
Соображая над книгами, Нержин сказал ему:
– Если б ты любил Есенина – я б тебе его сейчас подарил.
– Неужели отбил?
– Но он недостаточно близок к пролетариату.
– У тебя помазка нет, – достал Рубин из кармана роскошный по арестантским понятиям помазок с полированной пластмассовой ручкой, – а я всё равно дал обет не бриться до дня оправдания – так возьми его!
Рубин никогда не говорил – «день освобождения», ибо таковой мог означать естественный конец срока, – всегда говорил «день оправдания», которого он должен же был
– Спасибо, мужик, но ты так ошарашился, что забыл лагерные порядки. Кто же в лагере даст мне бриться самому?.. Ты мне книги сдать не поможешь?
И они стали сгребать и складывать книги и журналы. Окружающие разошлись.
– Ну, как твой подопечный? – тихо спросил Глеб.
– Говорят, ночью арестовали. Главных двух.
– А почему – двух?
– Подозреваемых. История требует жертв.
– Может быть, тот не попался?
– Думаю, что схватили. К обеду обещают магнитные ленты с допросов. Сравним.
Нержин выпрямился от собранной стопки.
– Слушай, а зачем всё-таки Советскому Союзу атомная бомба? Этот парень рассудил не так глупо.
– Московский пижон, мелкий субчик, поверь.
Нагрузившись множеством томов, они вышли из лаборатории, поднялись по главной лестнице. У ниши верхнего коридора остановились поправить рассыпающиеся стопки и передохнуть.
Глаза Нержина, все сборы блиставшие огнём нездорового возбуждения, теперь потускнели и стали малоподвижны.
– И вот, друже, – протянул он, – и трёх лет мы не пожили вместе, жили всё время в спорах, издеваясь над убеждениями друг друга, – а сейчас, когда я теряю тебя, должно быть навсегда, я так ясно ощущаю, что ты – один из самых мне…
Его голос переломился.
Большие карие глаза Рубина, которые многим запоминались в искрах гнева, теплились добротой и застенчивостью.
– Так всё сошлось, – кивал он. – Давай поцелуемся, зверь.
И принял Нержина в свою пиратскую чёрную бороду.
Тотчас за этим, едва вошли они в библиотеку, их нагнал Сологдин. У него было очень озабоченное лицо. Не рассчитав, он слишком хлопнул остеклённой дверью, отчего она задребезжала, а библиотекарша оглянулась недовольно.
– Так, Глебчик! Так! – сказал Сологдин. – Свершилось. Ты уезжаешь.
Нисколько не замечая рядом «библейского фанатика», Сологдин смотрел только на Нержина.
Равно и Рубин не нашёл в себе примиряющего чувства к «докучному гидальго» и отвёл глаза.
– Да, ты уезжаешь. Жаль. Очень жаль.
Сколько они говаривали друг с другом на дровах, сколько спорили на прогулках! А сейчас не у места и не у времени были правила мышления и жизни, которые Сологдин хотел передать Глебу и не успел.
Библиотекарша ушла за полки. Сологдин малозвучно сказал:
– Всё-таки ты свой скептицизм бросай. Это просто удобный приём, чтобы не бороться.
Так же тихо ответил и Нержин:
– Но твоё вчерашнее… о стране потерянной и косопузой… это ещё удобнее. Я ничего не понимаю.
Сологдин сверкнул голубизною и зубами:
– Мы слишком мало с тобой говорили, ты отстаёшь в развитии. Но слушай, время – деньги. Ещё не поздно. Дай согласие остаться расчётчиком – и я, может быть, успею тебя оставить. Тут в одну группу. – (Рубин удивлённо метнул взглядом по Сологдину.) – Но придётся вкалывать, предупреждаю честно.
Нержин вздохнул.
– Спасибо, Митяй. Такая возможность у меня
была. Но если вкалывать – то когда же развиваться? Что-то я и сам уже настроился на эксперимент. Говорит пословица: не море топит, а лужа. Хочу попробовать пуститься в море.– Да? Ну смотри, ну смотри. Очень жаль, очень жаль, Глебчик.
Лицо Сологдина было озабочено, он торопился, только заставлял себя не торопиться.
Так они стояли трое и ждали, пока библиотекарша с перекрашенными волосами, сильно накрашенными губами и сильно напудренная, тоже лейтенант МГБ, лениво сверялась в библиотечном формуляре Нержина.
И Глеб, переживавший разлад друзей, в полной тишине библиотеки тихо сказал:
– Друзья! Надо помириться!
Ни Сологдин, ни Рубин не повели головами.
– Митя! – настаивал Глеб.
Сологдин поднял холодное голубое пламя взгляда.
– Почему ты обращаешься ко мне? – удивился он.
– Лёва! – повторил Глеб.
Рубин посмотрел на него скучающе.
– Ты знаешь, почему лошади долго живут? – и после паузы объяснил: – Потому что они никогда не выясняют отношений.
Исчерпав своё служебное имущество и дела по службе, понукаемый надзирателем идти в тюрьму собираться, – Нержин с ворохом папиросных пачек в руках встретил в коридоре спешащего Потапова с ящичком под мышкой. На работе Потапов и ходил совсем не так, как на прогулке: несмотря на хромоту, он шёл быстро, шею держал напряжённо выгнутой сперва вперёд, а потом назад, глаза щурил и смотрел не под ноги, а куда-то вдаль, как бы спеша головой и взглядом опередить свои немолодые ноги. Потапову обязательно надо было проститься и с Нержиным, и с другими отъезжающими, но едва только он утром вошёл в лабораторию, как внутренняя логика работы захватила его, подавив в нём все остальные чувства и мысли. Эта способность целиком захватываться работой, забывая о жизни, была основой его инженерных успехов на воле, делала его незаменимым роботом пятилеток, а в тюрьме помогала сносить невзгоды.
– Вот и всё, Андреич, – остановил его Нержин. – Покойник был весел и улыбался.
Потапов сделал усилие. Человеческий смысл включился в его глаза. Свободной от ящика рукой он дотянулся до затылка, как если б хотел почесать его.
– Ку-ку-у…
– Подарил бы вам, Андреич, Есенина, да вы всё равно, кроме Пушкина…
– И мы там будем, – сокрушённо сказал Потапов.
Нержин вздохнул.
– Где теперь встретимся? На котласской пересылке? На индигирских приисках? Не верится, чтобы, самостоятельно передвигая ногами, мы могли бы сойтись на городском тротуаре. А?..
С прищуром углов глаз, Потапов проскандировал:
Для при-зра-ков закрыл я вежды.Лишь отдалённые надеждыТревожат сердце и-но-гда.Из двери Семёрки высунулась голова упоённого Маркушева.
– Ну, Андреич! Где же фильтры? Работа стоит! – крикнул он раздражённым голосом.
Соавторы «Улыбки Будды» обнялись неловко. Пачки «Беломора» посыпались на пол.
– Вы ж понимаете, – сказал Потапов, – икру мечем, всё некогда.
Икрометанием Потапов называл тот суетливый, крикливый, безалаберно-поспешный стиль работы, который царил и в институте Марфино, и во всём хозяйстве державы, – тот стиль, который газеты невольно тоже признавали и называли «штурмовщиной» и «текучкой».