В поисках Ханаан
Шрифт:
– Простите, Лиза, вам «Беккер» ни к чему. Девочка играет на нем из-под палки. У Окти скорее жилка художника. А у Ксении оказался абсолютный слух. Уступите нам с няней его в рассрочку.
Вначале шевельнулось недоброе, ревнивое чувство: «Тоже мне пианистка нашлась». А после вспомнила эту тоску зеленую, эту музыкальную каторгу и обрадовалась. «Пусть эта белобрысая жердь помучается». Хоть были одногодки, но Ксения переросла Октю чуть ли не на полголовы. Представила себе, как та будет сидеть часами перед пианино, осоловело глядеть в ноты, хлопать белесыми ресницами, – и возликовала.
А вечером, за ужином – разразилась гроза.
– Нет, нет! И не подумаю! –
Голос тети Жени звенел и рвался, – в конце концов, пианино принадлежит нам обеим. Оно досталось нам от мамы. И без моего согласия ты не можешь его ни отдать,
– Но почему, Женя, от мамы? Ты отлично помнишь, что комната была реквизирована у Вульфов вместе с обстановкой. Должна помнить! Тебе в ту пору было уже никак не меньше четырнадцати, – взгляд отстраненный, словно бы изучающий. А главное, все это холодно, свысока, врастяжку. Никогда еще не видела мать такой. Чай допивали молча, не глядя друг на друга.
Во всем этом была тайна, которая не давала Окте покоя. Потихоньку от всех полезла в словарь. «Реквизировать – отобрать в принудительном порядке». У кого реквизировали? У Вульфов. Но из всех знакомых ей людей эту странную фамилию Вульф носила только Елена Михайловна, самая бедная в их квартире, беднее Дуси, которую почему-то всегда называла няней. Что можно было взять у нее? Кровать? Стол?..
По обмолвкам, по намекам, по отдельным словечкам распутывала тогда она этот клубок многолетней давности. Спросить напрямик у взрослых не решалась, да и твердо знала: правду не скажут, была уже научена жизнью.
Отлично помнила тот день, когда во время урока рисования открылась внезапно, будто от сильного толчка, дверь комнаты Елены Михайловны. На пороге вырос Федорчук в своей неизменной шинели внакидку – и рядом с ним на поводке Прима. Он прошел мимо Елены Михайловны, не говоря ни слова, точно не замечая ее. Широко расставляя ноги и считая шаги, дошел до окна. Замешкался и, пожевав губами, бросил в томительную тишину:
– Семь квадратных метров.
– Шесть, – еле слышно прошептала Елена Михайловна.
– Не может быть. У меня шаг проверен. –
Голос Федорчука был сух, спокоен. Он снова начал перемерять шагами комнату. – Шесть с гаком, – деловито уточнил он. Потом подошел к кровати, оперся на нее, качнул.
Прима сидела у порога, настороженно следя глазами за хозяином. Между широко расставленными передними лапами виднелся нежно-розовый в рыжих подпалинах живот, оттянутые набухшие сосцы. Федорчук положил на стол трешку:
– Это за стол, кровать и прочую хурду-мурду. Покупаю.
– Зачем? Что вы! Я не продаю. – Елена Михайловна осторожно, мелкими тычками, словно обжигаясь, начала отодвигать от себя деньги.
– Вы меня в это не впутывайте. Я чужое добро задаром не хапаю. – Он сурово поджал губы. – Федорчук – честный человек. У меня каждая нитка в дому заработана. А вы туда все равно это барахло с собой не возьмете. Полагается один чемоданчик.
– Куда? Куда? – Не то всхлипывая, не то захлебы-ваясь, проклокотала Елена Михайловна.
– Ну что зря дурочку ломать? – Скучным голосом сказал Федорчук. – Будто не знаете, что со дня на день вы и вся ваша братия подлежат выселению. Ту-ту! – Он по-детски вытянул губы трубочкой, изображая паровозный гудок.
Октя посмотрела на Елену Михайловну. Та сидела, откинувшись на стуле. Рот ее был полуоткрыт. Со свистом втягивала в себя воздух. И взгляд застывший, остекленелый. Была она в эту минуту похожа на полуживого воробья, истерзанного кошкой. Такой же раскрытый клюв и глаза, подернутые пленкой. Окте стало до боли жалко ее. Почувствовала, как знобкий холодок ненависти пополз по коже.
– Сексот проклятый! – Крикнула она и кинулась на
Федорчука. И в этот же миг когти Примы коротко клацнули где-то рядом, лицо опалило жарким собачьим дыханием. Дальше все смешалось. Дикая боль, кровь, запах йода, белые бинты и дрожащий, искательный голос тети Жени:
– Вы же понимаете, она еще ребенок. Простите.
Конечно, конечно – я ее накажу. – И тотчас с искаженным лицом прошипела Окте: Извинись немедленно, дрянь! – Жесткая тетина рука незаметно изо всей силы сжимала ее кисть. И это было так больно, что хотелось кричать криком. Но она лишь крепче стискивала зубы.
А вечером дядя Петр долго ходил из угла в угол, изредка вскрикивал:
– Как ты могла такое сказать? Где ты это слышала? – Октя хмуро молчала. Она уже постигла хитрый мир взрослых. В нужный момент всегда отвертятся, открестятся, предадут. Будто сам не знает где. Разве не ему тетя Женя шипит по вечерам
на ухо: «Закрывай плотно дверь. Вонища! Опять этот проклятый сексот варит хлебово своей суке». И потому передернула плечами, глянула исподлобья и тихо спросила:– Почему Елену Михайловну должны выселить? – Крупный бритый подбородок мелко задрожал, и дядя Петр каким-то плачущим голосом крикнул тете Жене:
– Вот оно, твое воспитание. Чтоб больше ее ноги не было у этой… – Он будто подавился последним словом.
Так кончились уроки рисования. Лишь когда все как-то утряслось, дядя Петр словно бы невзначай сказал: «Мы строим образцовое общество. И потому среди нас нет места отщепенцам».
Теперь, после приезда матери, когда приключилась история с «Беккером», Октя была уже много старше и потому мудрей. Никаких расспросов, приставаний. Сама, своим умом просеивала все разговоры взрослых через мелкое сито недоверия. Да так тщательно, что ни одно ценное и нужное ей слово не ускользало. Вот так и собирала зернышко к зернышку. Крупицу к крупице. Однажды великая молчальница Дуся открыла стоящий в коридоре сундук на львиных лапах, и она, Октя, увидела на крышке вензель М. В. Точь-в-точь такой же был на чугунной кованой решетке над дверью парадной. В этот же день поняла, что все звенья цепи скреплены. Пришла к Елене Михайловне и спросила с легкой запинкой: «Ваш папа был хозяином этого дома?». В серых, пасмурных глазах вспыхнул страх. Лицо от шеи до легких завитков волос покрылось красными пятнами: «Зачем тебе это, голубушка? Было и быльем поросло». После этого разговора при встречах с Еленой Михайловной она чувствовала холодок натянутости, неловкости.
А через несколько дней, когда вопрос с «Беккером» был окончательно решен в пользу тети Жени, Ксения в первый раз набросилась на Октю в кромешной тьме коридора. Ни матери, ни тете Жене Октя жаловаться не стала. Тихо скуля, зализала в туалете царапины и ссадины.
Именно в эту зиму мать бросила тете Жене свысока: «Оппортунистка». Без злобы, без ненависти, без укора. Просто строгий, ничем не приукрашенный факт. Будто пришла с улицы и буднично, скучно сказала: «Снег идет»…
Теперь этот «Беккер» стоял на Обуховке. И мать каждое утро сметала метелкой из перьев пыль с фарфо-ровых балерин в пышных плоеных юбках, с пастушков, наигрывающих на свирели.
2
В комнате матери пахло пылью, лежалой бумагой и застоявшимся духом курева. На шатком письменном столике стоял «Ундервуд». По обе стороны от него громоздились стопки газет. Октя один за другим открывала ящики стола. Вперемежку с жировками за квартиру валялись театральные программки, вырезки из газет, поздравительные открытки. А вот и большая коробка из-под чая. Здесь у них когда-то лежали деньги на хозяйственные расходы. Как только отделились от тети Жени, мать твердо объявила: «Деньги – в коробке. Ключ от комнаты – на гвоздике. Ты можешь приходить и уходить, когда захочешь. Человек должен быть свободен». Принципы для матери были превыше всего. И не только на словах, но и на деле. Никаких нравоучений, слежки, проверок, – всего того, к чему сызмальства она, Октя, была приучена тетей Женей. «Как дела в школе? – И тут же, не дослышав ответ, – если хочешь есть – колбаса, сыр за окном». Хозяйства никакого не велось, обеды не готовились. И все это не из лени, а из принципа: «Самое дорогое у человека – время. Жизнь и без того коротка». На третьем курсе Октя привела сюда Илью. Со стесненным сердцем объявила: «Мой муж». Не было у нее других слов, чтобы объяснить то, что произошло между ними в студенческом походе. Мать и глазом не моргнула. Кивнула было вначале на хрупкую Октину кушетку: «Присаживайтесь». Но потом, видно, оценив саженный рост и стать предполагаемого зятя, усадила его на диван. В доме, как всегда, было пусто, хоть шаром покати. Время позднее – ближе к полуночи, и гастроном внизу уже закрыли. Октя заметалась, подняла на ноги тетю Женю, вместе сооружали салат, закуску, накрывали стол. Дядя Петр в пижаме помчался к Федорчуку за вином. Изредка, мимоходом, пробегая по коридору на кухню, она заглядывала в комнату: «Как вы здесь? Не скучаете?». Илья отмахивался: «Не мешай». Сидели, склонившись над шахматной доской, нещадно дымили. Он, как и мать, оказался заядлым шахматистом. В первый раз в жизни у нее тогда где-то в глубине, под ребрами, шевельнулся тугой комочек ревности.