В русском лесу
Шрифт:
— Ладно, ступай, Кирила, — говорит Романыч с белого камня. — Ступай, мой друг, пора!..
— Один? — спросил Кирила.
— Да, друг мой, один, — сказал Романыч. — Один пойдешь, без меня. Я останусь сидеть на камне, а ты пойдешь. Те, о ком ты написал книгу, ходили по земле в одиночку и сидели по одному. И нам с тобой суждено то же. Иди!..
И Кирила, подчинившись учителю, пошел.
Шел — продуваемое ветрами поле перед ним расстилалось, дорога никем не торенная, снеговая, топкая, как трясина. Трудно идти по убродной ухабистой дороге, но он шел и верил — одолеет...
Хлеб
Седьмой день сидит в подпольях Авдотья. Седьмой день дрогнет она от земной прохлады
Скрипят половицы, наверху слышатся шаги — проснулся Филька. Уже давным-давно день на дворе, а Филька только просыпается. Торопиться ему некуда. И до колхоза он не торопился, живя кое-как, и, войдя в колхоз, не спешит. Спит до полудня. На конскую базу, где он закреплен чистить стойла, он ходит раз в неделю. Проснувшись, он кашляет, кряхтит, потом кричит, топнув по полу ногой.
— Эй, Авдотья, — кричит он хрипло, — встала ли? Ежли ты встала, то вылезай наружу, картошку будешь варить. — И подымает одну из половиц, помогает Авдотье выбраться. — То-то, поди, засиделась...
Авдотья щурится от слепящего, с темноты, света, прохаживается по избе, разминаясь. Филька смотрит на нее с удивлением и любопытством. Вишь, — написано у него на худом узкоглазом лице, — вишь, баба в подпольях ночь просидела — ничего себе, живая. Шутит, криво осклабясь:
— А того, девка, домового, он мой дом стережет, не видала?
Авдотья не отвечает, прохаживается, ей надо размять от неудобного лежания на опрокинутом кверху днищем чане затекшие члены.
В избе холодно. Сквозь оконные щели прет декабрьской стужей. Филька курит. Присел на чурбак, служивший ему стулом, и курит самосад, пуская изо рта и ноздрей дым.
— Знаешь, — бубнящим голосом говорит Филька, — Знаешь, вчерась я в нардоме был, там забавлялись, кино на стену пускали. А наперед того избач Варфоломей газетку читал, всю подряд читал, а я слухал. Знаешь, про что я услыхал от избача Варфоломея?
Авдотье не охота отвечать пустомеле Фильке, но и гневить хозяина, приютившего ее, бездомную, ей боязно. Она спрашивает:
— Про что, Филипп?
— Антересное, девка, в той газетке написано, — бубнит Филипп. — Про детей. Максим, говорят, есть такой писатель, а по фамилии он Горький, про детей написал... — И молчит, смачно курит, избочь поглядывая на Авдотью, он совсем не торопится в разговоре. Желательно ему сейчас по прихоти души, чтобы Авдотья, детная мать, услыхав про детей, помучилась нетерпением, прежде чем ей станет известно о том, что написано про детей в газете. И правда, он добился, кажется, своего: Авдотья перестала ходить по избе, лицо ее выражает досаду, что Филипп так медлителен в слове: замахнулся, а не рубит, — лицо покрылось красными пятнами. Она скорей хочет услышать про детей.
— Ну, так что, Филипп, написано про детей, чего же ты молчишь? — говорит она. — Не терзай душу, скажи!
— Скажу, не торопися, — говорит Филька и долго, прежде чем сызнова закурить, свертывает цигарку, мусолит ее, любуется ею, достаточной ли длины и толщины получилась. Неторопко так высекает он огонь, прикуривает от трута, затягивается на полную грудь, после чего продолжает: — Горький в газетке так высказался. Дети, говорит, за отцов не ответчики. Поняла ли,
про что высказался Горький?— Нет, не поняла я, Филипп, — отвечает Авдотья. — Прости ты меня, глупую, неграмотная я, ничего я не поняла. Чурбак я неотесанный, не поняла я, про что ты мне, Филипп, толкуешь.
— Ишь, дура, она не поняла, — насмешливо крутит головой, криво усмехаясь, Филька. — Я и то понял, а она не поняла. А что тут понимать, все ясно, как белый день. Сидел он за столом и думал, Горький-то. Ежли, думал он, детей за отцов заставить отвечать, то тогда такое дело может уйти в глыбь. Дети ответят, а внукам вить тоже ответ надо держать. А там и правнуки. Вот тебе и глыбь, бесконечество. Тогда Горький из-за стола, значит, встал и пошел к Калинину Михаиле, старосте — совет держать. Потолковали они вдвоем ладком и порешили: дети за отцов не ответчики. После того Горький сызнова за стол сел и написал в газетку. Детей, написал, надо жалеть. Поняла теперь что к чему?
— Нет, не поняла я ничего, — плачущим голосом выговорила Авдотья. — Калинин, Горький, виноватые, ответчики — все в голове у меня перепуталось.
Филька чувствовал свое превосходство ума над Авдотьей и не злился, что она такая бестолковая. Он терпеливо продолжал ее просвещать.
— Так получилось, — объяснял он. — Мужик твой, Захарий, кляузно замаратый, сидит, значит, срок отбывает. Твои двое ребятишек на полатях у Михея, зятя твово, временно угнездились. А сама ты, баба, под запретом. Как женку замаратого человека, тебя гонят из деревни на все четыре стороны. Бригадир наш, шибко бдительный, над тобой кырится, считает тебя вредным алиментом. Уехать тебе некуда, да и пачпорта у тебя нету. Вот ты и отсиживаешься в моих подпольях, на глаза бригадиру боишься угодить. Так я говорю ели не так?
— Так, Филипп, — подтвердила Авдотья. — Правду толкуешь, никакого вранья.
— А таперь я спрошу, — продолжал Филька. — Спрошу: по какой причине так все получилось, что ты, баба, с детишками, будто оступившись в яму, в беду угодила?
— Не знаю, — помотала головой Авдотья. — Может, оттого мы в беде, что бога прогневили.
— Нет, баба, бог тут ни при чем, — убежденно говорит Филька. — Тут причина одна — все вы считались ответчиками: и мужик твой, и ты, его женка, с ним вместе, и детишки. Таперь же, как Горький высказался в газетке, все будет по-другому. Вам с мужиком ходить в ответчиках, а дети от вас отделяются, в ответчиках их держать не будут. И оттого их с Михеевых полатей можно снять и в школу отправить, пущай учатся, может быть, кончат две группы. Поняла?
— Теперь поняла, Филипп.
— А про матерей в газетке ничего не сказано, — помолчав, добавил Филька. — Так что тебе, пока не смилостивится наш бригадир, придется прятаться у меня в подпольях.
— Ничего, мне и в подпольях хорошо, — взволнованным голосом сказала Авдотья. — А за своих ребятишек я шибко рада.
— Ладно, баба, радуйся, — дал милостивое согласие Филька. — А покуда суд да дело, ты мне, девка, картошки в чугунке свари. Я вчера после кина в карты полведра выиграл. Смотри... — И показывает на ведро, что стоит у порога. — В мундерах свари, чтоб рассыпчатые получились. С солью пожуем вместе с тобой вприкуску.
— Сварю, — говорит Авдотья. — Только дровишек-то у нас с тобой нету, принес бы с улки, Филипп, охапку.
— Сама сходи за дровами, — говорит Филька. — Дрова — бабье дело. Тебе все одно после ночного сидения в подпольях на улку выйти требуется...
Декабрь — зябкий, колючий. Дни в году самые короткие. День декабрьский, говорят, короче воробьиного носа. Не успеет солнце выкатиться из-за тальников, что за рекой, как в те же тальники, только в другом углу, вскоре и закатится, как в яму. На деревах нависла седая кухта, двери домов — в куржаке. Мерзнут, сидя на кольях, несчастные сороки. Завывают по-волчьи, высунувшись из убогих конур, сторожевые псы. Тоскливо от их воя.