В Суоми
Шрифт:
Так, по замыслу скульптора, в труде, от поколения к поколению, мастерством стариков и открытиями молодых, создается культура народа.
Всякий труд почетен. Монумент воздвигнут не только поэту, но и пастуху. Вот он на берегу пролива в Тампере играет на свирели, которой внимает стоящая у его ног овца. А на барельефах пьедестала крестьянки стригут овец, сучат пряжу на веретене, на ткацком станке под их умелыми руками возникает ткань.
Не только фигура прославленного ученого или лыжника, готовящегося к прыжку, но и статуя швеи, продевающей нитку в челнок, но и изваяние лесоруба с длинным топором у ноги, сплавщика, ловко орудующего багром, украшают улицы, бульвары и скверы городов Финляндии.
У массива вновь освоенных земель высится памятник «Пионеру, поднимавшему целину», — скульптура Тапио Вирккала.
И в городе Хямеенлинна, который гордится тем, что в одном из его домов родился Сибелиус, — перед городским
Но странное дело — славя труд «вообще», ставя монументы, изображающие людей той или иной профессии, отлично зная по именам и фамилиям рекордсменов спорта, ученых или художников, финны не знают имен тех людей, которых мы бы назвали героями труда. Известна кличка коровы, дающей рекордные удои, нетрудно узнать фамилию ее хозяина, но имени доярки не дознаться! Во всяком случае, ни один финн из всех тех, кого мы спрашивали, не мог назвать нам имени лучшего лесоруба страны, знатной доярки или токаря. Я думаю, происходит это потому, что если труд «вообще» обогащает весь народ, то «конкретный» труд какого-нибудь отдельного человека обогащает одного лишь хозяина предприятия. И, может быть, поэтому здесь нет обычая всем народом чтить героев труда.
И снова я в Хельсинки. Влюбленные не назначают свидания у «Трех кузнецов», против главного входа столичного универмага Стокмана, — слишком уж людный перекресток, рискуешь ненароком увидеть и тех, от чьих глаз хотел бы укрыться. Влюбленные предпочитают встречаться на Эспланаде, у «Хавис Аманды» или памятника Рунебергу, на голове которого почему-то всегда неподвижно сидит чайка.
Приезжие назначают свидание на Вокзальной площади, где конечная станция тридцати автобусных маршрутов. Ну, а я поджидаю приятеля на людном перекрестке «у кузнецов». Автор монумента Нюлунд, верный классической традиции, желая возвеличить «труд», изваял голых мускулистых парней, трех кузнецов. Один из них придерживает рукой железную полосу на наковальне, другой кузнец в высоком размахе поднял над головой свой молот, третий молотобоец еще только заносит свой молот снизу. Не думаю, чтобы даже в античном мире у горна работали совсем обнаженные, даже без передничка, кузнецы. И эллины не были безразличны к брызжущим из-под молота искрам, обжигающим кожу. Но ничего не поделаешь, скульптор, дав мишень для анекдотов и пересудов, поставил на людном перекрестке трех обнаженных бронзовых кузнецов, у подножия которых сейчас, в жаркий летний день, с тележек, затененных тентами, идет бойкая торговля лилиями, гладиолусами, розами и другими цветами, названия которых мне неизвестны.
Я пришел раньше назначенного срока, и у меня есть время еще раз разглядеть скульптуру.
В январе сорок пятого года, когда впервые после войны я приехал в Хельсинки, она была вся еще обложена мешками с песком — предохранение на случай бомбежки. И сейчас, чем больше я вглядываюсь в лицо одного из кузнецов, тем больше оно кажется мне знакомым.
— Тебе никого не напоминает этот кузнец? — спрашиваю я подошедшего приятеля.
Он улыбается.
— Вспомни, кто подарил тебе вчера свою фотографию. Конечно, он постарел, погрузнел, у него больное сердце: тридцать семь лет, которые пронеслись с тех пор, — мой друг кивает на статую, — оставили свой след… Но все-таки ты заметил сходство!
Вчера я был в гостях у товарища Пааво К. — видного деятеля финского рабочего движения. Прощаясь, он подарил мне на память о нашей беседе фотографию молодого командира Испанской республиканской армии, в пилотке с красной звездой, с тремя нашивками и золотой кисточкой. Приятное, открытое лицо. Светлые, проницательные глаза. Едва намеченные, словно выгоревшие на солнце колоски бровей. Таким он был двадцать два года назад — добровольцем в героических интербригадах, которые в окопах Университетского городка под Мадридом остановили продвижение франкистов.
Теперь ясно, почему лицо атлета-кузнеца показалось мне знакомым.
— Нет, я никогда кузнецом не был. Я печник по профессии, — улыбаясь, ответил на мой вопрос при новой встрече Пааво К. — А было такое дело. В двадцать первом году я ходил без работы. Правда, это не мешало регулярно заниматься спортом. Молодость. В просторном дощатом сарае — гимнастический зал Рабочего спортивного союза. Однажды там ко мне подошел человек, как мне тогда казалось, преклонных лет и сказал, что он отыскивает натурщика для своей скульптуры. Я ему, мол, как раз подхожу, и он просит прийти в студию и позировать. Оплата почасовая. Это был известный скульптор Фелико Нюлунд. Ну что ж, я согласился! Деньги нужны были позарез. И к тому же я и предполагать не мог, что моя фигура будет выставлена на самом людном перекрестке Хельсинки. Сеансов было немало. Старик работал по-старомодному —
дотошно вымерял каждую мышцу, каждый бицепс. Мы с ним остались довольны друг другом. Но я внезапно должен был исчезнуть. А когда полицейские пришли по моим следам в студию, то вместо меня они «накрыли» там лишь мое изображение в глине. Стали допрашивать старика. Он страшно возмущался и самыми расспросами и тем, что они сказали, что должны арестовать меня как коммуниста… «Пааво — честный человек. Я даю руку на отсечение. Какой он коммунист?! Он просто хороший парень!» — кипятился скульптор, прикрывая своим телом статую.Но тут-то как раз полиция оказалась права. Я уже тогда был активным подпольщиком. Попал же я за «политику» в тюрьму совсем при других обстоятельствах.
Целый вечер я слушал интереснейшие рассказы об этих «других обстоятельствах», о подвигах финских интернационалистов на испанской земле, об их самоотверженной борьбе с реакцией.
Но это уже была история не скульптурной группы, не трех символических кузнецов, а тех людей, кто, не щадя ни сил, ни жизни своей, неустанно ковали и куют счастье трудового народа Суоми.
— Интересно, — между прочим сказал Пааво К., — что и тогда, когда наши правители в годы войны делали все, чтобы сохранить в целости «Трех кузнецов», они ничего не имели против того, чтобы «оригиналы» окончили свою жизнь в концентрационном лагере.
Перед отъездом из Хельсинки товарищ Пааво от группы финнов, бойцов интербригады, с которыми я часто беседовал в те дни, подарил мне на память об этих встречах небольшую коробку; в нее была вложена небольшая, вырезанная «крупными мазками» из березовой чурки скульптура. Добродушная старуха в больших очках, сидя на стуле, читает вслух газету. И, видно, читает она не торопясь, смакуя каждое слово. А рядом с ней, слегка подавшись вперед, словно боясь пропустить хоть одно словечко, держа в руках трубочку-носогрейку, слушает последние новости ее муженек.
«Последние новости» — так и назвал свою работу Е. Харьюла. И столько вложил он в нее народного юмора, столько любви к своим героям!
Я поднимаю голову от рукописи, и в большое окно комнаты светят огни высотных башен Московского университета. За окном вечерняя Москва. Я перевожу взгляд на книжную полку, на которой стоит подарок финских друзей — вырезанные из дерева старуха и внимающий ее чтению старик. Гляжу на них. И со мной живая, суровая, то грубовато-нежная, то патетическая душа Суоми, воплощенная талантом своих ваятелей в граните, мраморе, бронзе и дереве.
В Турку
БАСТУЮЩАЯ ПРОРУБЬ
Где баня, там и прорубь. И хотя я никогда не мог заставить себя, попарившись в бане, нырнуть затем в прорубь, как делали некоторые мои собеседники, но все же, следуя обычаю, после рассказа о бане маляра Бюмана в Хельсинки, мне хотелось бы хоть немного сказать и о проруби, у которой я побывал через несколько дней после встречи с маляром Бюманом. Она пробита на стыке Ботнического и Финского заливов, на окраине Турку — самого древнего города страны.
Впрочем, кроме средневекового замка, кафедрального собора, которому больше шестисот лет, да нескольких деревянных кварталов на Монастырском холме, уцелевших от пожара 1827 года, уничтожившего город, других памятников старины здесь не увидишь. Эти несколько кварталов петровских времен словно перенесены сюда из сказки о спящей красавице и превращены в заповедник-музей.
Дом скорняка с распластанной кожей вместо вывески. Дом сапожника с огромным деревянным сапогом над воротами. Крутобокий бочонок над входом во двор бондаря. Деревянная книга говорит о том, что в этом домике жил переплетчик. Мастерская и жилье ювелира, где все инструменты лежат на верстаке в таком порядке, словно их хозяин через часок вернется и приступит к работе. Над переулком золотится крендель. Рядом с домом гончара булочная-пекарня, такая, какой она была во времена Великой Северной войны, с комнаткой, где посетитель мог из небольших чашек пить душистый кофе. Кажется, что даже и сейчас ощущаешь его аромат. А вот дом семьи моряков. Здесь жены и матери с привычной, терпеливой тревогой ожидали возвращения родных из дальних плаваний. На тесаных полках, некрашеных и потемневших от времени, расставлены заморские диковины, сувениры. Под потолком подвешены тщательно сделанные модели бригантин и бригов. А позади, за очагом кухни, небольшая комнатка с низким потолком и маленьким оконцем. Эту комнату снимал студент Абоского университета. На столе у окошка раскрыта латинская книга, словно он сейчас вернется с дружеской пирушки, чтобы засесть за зубрежку. Может быть, в этой клетушке жил Снельман, может быть, здесь обитал Лёнрот или Рунеберг. Ведь все они трое были студентами как раз во время пожара, когда от города уцелели только кварталы Луостаримяки. Огонь этот перевел университет вместе со всеми «студиозусами» и профессорами в Хельсинки.