В тени горностаевой мантии
Шрифт:
Ну Госп. Богатырь после сей исповеди могу ли я надеится получить отпущение грехов своих, изволишь видеть, что не пятнадцать, но третья доля из них, перваго по неволе да четвертаго из дешперации. Я думала на счет легкомыслия поставить никак не можно, о трех прочих [102] естьли точно разберешь, Бог видит что не от распутства к которой никакой склонности не имею и естьлиб я в участь получила с молода мужа котораго бы любить могла, я бо вечно к нему не переменилась, беда та что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви, сказывают такой пороки людския покрыть стараются будто сие произходит от добросердечия но статься может что подобное диспозиция сердца более есть порок нежели добродетель,
102
Лица мимолетные, а потому, по-видимому, порядкового номера не удостоенные.
Сумрачным зимним вечером в конно-слободской дом Потемкина постучал посыльный без ливреи. Камердинер Степан, встретивший его, велел обождать и пошел докладывать. В дальнем покое, за анфиладой из трех комнат, генерал-майор играл в шахматы с юным подпрапорщиком Ронцовым, побочным сыном графа Воронцова, сопровождавшим его от самой Силистрии. На столе со стороны зрячего глаза Потемкина стояли два пустых штофа, в горловины которых были вставлены сальные свечи. Играли с самого обеда.
Степан молча потоптался возле играющих. Знал, что барин не терпел, когда его отрывают от игры, хотя и считал это «баловством», то ли дело — карты…
— Ну, чего тебе?
— Кульер…
— От государыни?.. — Потемкин вскочил. — Так чего молчишь, сопишь-ждешь, давай его сюды. — В глубине души он со страхом ждал реакции на свою записку. Не то, чтобы боялся — каялся, что написал грубо…
Схватив поданное письмо, разлепил лист, нагнулся к свечам и одним махом прочел содержание. Сначала — про «что»… Потом опустил руку с бумагой, посмотрел глазом поверх огня и снова взялся за чтение. Теперь — про «как»… Окончив читать, спросил тихо:
— Где она?.. Откуда едешь?
— С Елагинской дачи.
Потемкин отошел от стола и, крепко ступая на пятки, зашагал по комнате. Подошел к киоту с образами. Огоньки лампад осветили его волевое лицо со сжатыми губами. Постоял, молча помолился. Потом, круто повернувшись, приказал:
— Степан — одеваться!.. А ты… — он повернулся к курьеру, — ты жди. Сей же час едем, покажешь дорогу…
Эх, и помчались сани через заснеженный город по проспектам да по улицам. Миновали Адмиралтейскую часть, по льду Невы вылетели на стрелку Васильевского острова и снова по льду, но теперь уже Малой Невы, мимо пустырей и огородов, через Крестовский остров… Наконец по прямым аллеям Каменного острова подкатили к темной даче Ивана Перфильевича Елагина. Остановились у крыльца. Потемкин не взошел, взлетел, толкнул дверь… Не заперто. Шагнул в темные сени…
— Брысь! — цыкнул на дежурного офицера, выскочившего навстречу. — Прими! — и сбросил волчью шубу перед ним на пол. Тот стушевался, отступил… А Потемкин, уже не глядя по сторонам, пошел один, сам, скорым шагом, острым мужским чутьем угадывая, где ждут. Распахнул последнюю дверь и остановился. В глубине покоя, у камина, склонившись над книгой, сидела императрица.
Горничная шмыгнула прочь, едва не зацепив Потемкина плечом. Екатерина встала, сощурилась близоруко и мягко улыбнулась.
— А-а, господин богатырь, ждала вас… — Хотела еще что-то сказать. Он не дал. Шагнул вперед, сгреб в охапку поднял — маленькую, легкую… И она прижалась пышной грудью, утонула в медвежьих объятиях его рук, в жаркой ласке чувственных губ…
Их долго сдерживаемая страсть выплеснулась и озарила темные покои Елагинской дачи на Каменном острове, куда в праздничные дни сходилось множество всякого люда. Иван Перфильевич строго-настрого велел дворецкому угощать всякого, кто ни пожалует. А уж как рад был предоставить
свое жилье Екатерине, по старой памяти содействуя любовным шашням повелительницы.Рано утром Екатерина уехала в Зимний писать указы, а Григорий Александрович, даже не умывши лица, отдал должное искусству елагинского повара. Лакеи только диву давались: «Во, жрать горазд-от. И куды лезет?..».
А через пару дней тот же Елагин, теперь уже в ранге обер-гофмейстера, рано поутру пришел в покои фаворита. Васильчиков спал. Иван Перфильевич велел камердинеру разбудить его и вошел следом в опочивальню.
Александр Семенович быстро сел на кровати:
— Что?.. Зачем, милостивый государь, вы меня тревожите об эту пору?
Елагин подал ему бумагу с предписанием оставить Зимний дворец и отправиться в Москву или в новопожалованные имения, где ожидать дальнейшего назначения по службе. При сем ему назначалось щедрое вознаграждение.
Прочитав бумагу, Васильчиков поднял прояснившиеся глаза на обер-гофмейстера:
— Все, что ли?..
Елагин развел руками.
— Ну и слава богу, наконец-то свершилось… — Он бодро вскочил, накинул халат, весело поклонился Ивану Перфильевичу и добавил: — Ноне же съеду.
Елагину даже жалко стало молодого человека, который за два года своей «службы» никому не сделал никакой неприятности и вообще старался держаться подальше от придворных дел. И чтобы утешить, сказал:
— Ее императорское величество жалуют вас в Москве домом у Покровских ворот и достаточным капиталом на обзаведение.
Васильчиков поклонился.
— Спаси Бог, ваше высокопревосходительство. Передайте ее величеству нижайшую мою благодарность за доброту ее, понеже аудиенции, знать, прощальной не будет?..
Он посмотрел на обер-гофмейстера вопрошающим взглядом. Тот опустил глаза:
— Чаю, что так…
— Ну ин и ладно… Долгие проводы — лишние слезы…
Вечером гвардейские офицеры увидели бывшего фаворита совсем в другом виде. Пьяный и расхристанный Васильчиков горько плакал на плече то одного товарища, то другого, бормоча сквозь слезы: «Прогнала… как собаку прогнала… Слушать не пожелала… А сама-то… одно звание что „фрейлина ее величества“, а слава-то какая?..».
Кого имел в виду Александр Семенович, так и осталось неизвестным, имени он и в пьяном угаре не назвал.
К досаде Никиты Ивановича Панина, Потемкин не просто переселился в покои фаворита, освобожденные Васильчиковым, — он прочно, по-хозяйски занял место в сердце Екатерины. Анна вспоминала, как однажды вечером Екатерина сказала ей:
— Ну вот, Аннета, пришел богатырь и все, Бог даст, наладится…
Но это только казалось так. Уже через несколько дней Григорий Александрович как-то обмолвился, что, пожалуй, ему надо бы войти в Государственный совет… Екатерина промолчала. Такой шаг вызвал бы просто ярость Панина, чего ей не хотелось.
На следующий день за обедом, сидя по правую руку государыни, Потемкин был мрачен и почти не разговаривал. У императрицы разболелась голова, и она со слезами на глазах вышла из-за стола, не закончив обеда. Вечером он не стал по звонку красться в ее опочивальню, как делал это, скрепя сердце, первые дни… Но не потому крался, что стеснялся подобно предшественнику своему. Гордость восставала…
Екатерина пришла сама. В темном покое дух стоял, как в людской после розговин. [103] Потемкин сидел в старом шлафроке перед бутылкой. На блюде севрского фарфора лежали две очищенных репки, третью, надкушенную, он держал в руке… За короткое время новый хозяин успел привести помещение, где жил, в настоящий хлев. Григорий Александрович всегда отличался неопрятностью, был неаккуратен, а, привыкнув к походной жизни, весьма мало ценил удобства личного обихода…
103
Первый день мясоеда, после поста.