В третью стражу. Трилогия
Шрифт:
– А вы, товарищ комбриг?!
– не удержался я и перебил его речь.
– Я останусь здесь с ранеными, которые не могут самостоятельно передвигаться...
– тоном, не допускающим возражений, заявил Павлов.
– Товарищ Трусов, - обратился комбриг к старшему лейтенанту, - сколько штыков осталось в батальоне?
– Со мной двенадцать...
– просипел тот сорванным голосом и тут же обратился с просьбой - Товарищ комбриг разрешите остаться с ранеными?
– Нет, - коротко отрезал Павлов.
– Вы со своими людьми пойдете в арьергарде.
– Товарищ Калинин, - дошла очередь до политрука.
– Вы
– скомандовал он перевязывавшему его танкисту. Тот отложил самодельные бинты и, не спеша, расстегнул ворот комбинезона. И мне стало ясно, почему он казался такого неестественного сложения: на его груди под комбинезоном было спрятано знамя бригады.
– Товарищи, - обратился, уже к нам троим, Павлов, - приказываю... и даже в большей степени не приказываю, а прошу! Выведите из окружения людей и сохраните Боевое Знамя!
Было видно, что командиру группы из-за ранения нелегко давалось каждое слово, он побледнел, а на лбу выступил пот...
***
... Нам повезло, путь нашего прорыва пришелся на позиции, занимаемые батальоном националистов, укомплектованных большей частью новобранцами. Непривычные к ночному бою, они избегали прямого столкновения и стреляли больше для самоуспокоения, спрятавшись в укрытия.
Мы прорвались через оба ряда траншей, и я, отправив небольшую группу со знаменем к нашим позициям, приказал остальным бойцам занять оборону и прикрыть выход раненых.
Тем временем, заговорила наша артиллерия. Надо отдать должное артиллерийским командирам, они верно оценили причину переполоха во вражеском стане и поддержали наш прорыв действенным артогнем по всему фронту. Националистам стало не до нас. Мы дождались последних раненых и стали ожидать группу Трусова. Но больше никто не появился, и мы по звукам разгорающегося боя в тылу санхурхистских позиций догадались, что наши товарищи пожертвовали собой, приняв весь огонь на себя.
Скрепя сердце, я отдал приказ отступать. Мы перебежками, а где и ползком, направились в сторону наших войск. Впрочем, своим ходом мне туда добраться было не суждено. Шагов через пятьдесят-шестьдесят правую ногу обожгло резкой болью, и я повалился наземь. Тут же попытался вскочить, но снова упал, нога не слушалась. Ко мне подскочил Литвинов и подхватил меня, как мешок, на спину. Так на своей спине он и вынес меня к нашим..."
7.
Олег Ицкович, Саламанка, Национальная зона, 25 декабря 1936
Ударило в грудь, под сердце. Резко и больно, но сразу же отпустило, так что, по-видимому, не инфаркт.
Олег поднял руку, заметив мимоходом, что пальцы дрожат, коснулся лба. Лоб оказался мокрым от пота, но это и так было ясно. Можно и не трогать: пробило так, словно в луже выкупался. Струйки липкой влаги стекали по вискам и лбу, "журчали" по ногам, и между лопаток...
"Ольга?!"
Боль ушла, как не было, но сердце колотилось, словно после заполошного бега, а в душе...
Что ему почудилось перед тем, как "ударило" в сердце? Ведь точно же что-то примерещилось. Тень женщины на фоне звездного неба... и отзвук далекого выстрела.
"Бред! Дичь!" - но душе не прикажешь. Зажало, как в тисках: что называется, не вздохнуть, не охнуть.
– Твою мать!
– доставать сигарету
– Твою мать!
– разумеется, он сказал это не по-русски. Само собой, с языка сорвалось "Verdammte Scheisse", но язык этот, чертов, едва шевелился во рту, и губы пересохли, и брань вышла жалкая, едва слышная.
– Твою мать!
– хрипло выдохнул фон Шаунбург и жадно затянулся.
"Кейт!" - бессмысленная мольба! Как к ней дотянешься через неведомые пространства, ведь он даже не знал, где она сейчас.
Вот и приручай кого-то, вот и приручайся... Любовь - тяжкая ноша, а страх за любимого страшнее физической боли. Оставалось надеяться, что это был всего лишь "заскок физиологический, простой", вызванный усталостью, нервным истощением и злоупотреблением алкоголем, никотином и кофеином. Но здравое это предположение не утешало и не "утоляло печалей".
"Дьявол!" - новая сигарета далась ему легче, и оставалось лишь сожалеть, что бренди закончился еще час назад.
– Ага! Вот вы где!
– сказал очень вовремя вернувшийся из "рекогносцировки" полковник фон Тома.
Баст и сам не заметил, как переместился из фойе штабного здания сначала на высокое крыльцо, где он был явно лишним в компании солдат, охранявших двери, а затем на улицу, под сень растущих вдоль проезжей части деревьев.
– Ну, что там?
– спросил он через силу.
– Вы водку пьете?
– вопросом на вопрос ответил Тома.
– Пью, а что?
– Баст пытался закурить очередную сигарету.
– Тогда, выпьем!
Шаунбург, наконец, обратил внимание, что полковник необычайно мрачен. Между тем, Тома извлек из кармана своего кожаного реглана бутылку и выдернул пробку.
– Виноградная водка, - сказал он, протягивая бутылку Шаунбургу.
– Дерьмо, конечно. Но всяко лучше, нашего картофельного самогона.
Водка, и в самом деле, оказалась никудышная, но спирта в ней содержалось, сколько надо - ему, Себастиану фон Шаунбургу, - надо, и это была хорошая новость.
– Рассказывайте, - предложил он полковнику, - "продолжаем разговор".
Судя по тому, как Вильгельм Тома хмурился, теперь следовало ожидать какой-нибудь гадости. И Баст в своих предположениях не ошибся.
– Мы отбились, - сказал Тома, принимая бутылку.
– Русские потеряли три десятка танков, а может быть и больше...
– Что-то не похоже на плохие новости, - возразил Баст, наблюдая за тем, как полковник пьет водку.
– Марокканцы захватили русских раненых...
– И что?
– Русские защищались, пока у них были патроны...
Все стало ясно. Такое уже случалось в прошлом: испанцы и вообще-то не церемонились со своими классовыми врагами, но марокканцы... У этих были свои представления о военной и всякой прочей этике.
– Но разве здесь не действует Женевская конвенция?
– спросил Баст вслух, преодолевая позывы к рвоте.
– По-видимому, нет, - покачал головой Тома и протянул Басту бутылку.
– Выпейте, Себастиан, и учтите, я вам ничего не говорил. Нашим хозяевам оглашение всех этих мерзостей не понравится, да и в Берлине вряд ли одобрят...