Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

…столько вздора сказано об их более низкой культур-позиции и нашем herrenschaft — но это делалось ради Кайзера и немецких предпринимателей. Здесь в это не верил никто, даже наш развеселый Лотарио (так мы называли Генерала). Возможно, они были не менее цивилизованы чем мы, я не антрополог, да и все равно нельзя сравнивать, ведь речь идет о земледельцах и скотоводах. Они любили свой скот, как мы — игрушки из детства. При администрации Лойтвайна скот у них отобрали и передали белым поселенцам. Само собой, гереро восстали, но готтентоты бондельшварц ввязались, поскольку в Вармбаде убили их вождя Абрахама Кристиана. Никому не известно наверняка, кто выстрелил первым. Это старый спор. Кто знает? И кого это волнует?

По кремню ударили, мы понадобились — и мы пришли.

Фоппль? Возможно.

Но суть его «сговора» с Верой Меровинг в конце концов стала проясняться. Вне всяких сомнений, она желала Годольфина; о причинах желания Мондауген мог лишь догадываться, хотя, видимо, оно вылилось из ностальгической чувственности, аппетит которой, не имея никакого отношения к нервам или похоти, напротив целиком принадлежал бесплодному целомудрию памяти. Очевидно, от Мондаугена требовалось сыграть (по его жестокому предположению) роль давно пропавшего сына и тем самым ослабить жертву.

Но у нее были причины привлечь к этому делу и Фоппля — возможно, чтобы заменить отца так же, как, по ее мнению, она заменила сына, — Фоппля, демона осадного праздника, все чаще собиравшего гостей, дабы назначить им общий сон. Вероятно, избежал этого лишь Мондауген — благодаря странной склонности к наблюдениям. По крайней мере, он заметил, что в некоторых пассажах (воспоминаний, кошмаров, рассказов, бреда, чего угодно), автором которых якобы выступал Фоппль, события хоть и соответствовали фопплевской биографии, люди запросто могли оказаться годольфиновскими.

Однажды он опять ночью услышал то ли Dies Irae, то ли хоровое исполнение какой-то иностранной песни, проникавшее на всю глубину буферной зоны пустых комнат. Его сосед, пожилой торговец из Милана, слег, якобы от сердечного приступа, зачах и умер. Остальные бражники устроили поминки. Они торжественно завернули тело в шелковые простыни с кровати покойного. Но прежде, чем белизна мертвой плоти была окончательно укрыта, Мондауген украдкой подглядел украшавшие ее складки и несчастный молодой шрам, появившийся во цвете ее лет. Шамбок, макосс, ослиный бич… — нечто длинное, способное рассекать.

Труп вынесли сбросить в овраг. Один из выносящих задержался.

— Значит, он останется в твоей комнате, — начала она.

— Он так решил.

— Он не может решать. Ты заставишь его уйти.

— Это вам, фройляйн, придется заставить его уйти.

— Значит, отведешь меня к нему? — бросила она почти в спешке. Ее глазам, подведенным черным по моде фопплевского 1904-го года, требовалось обрамление менее герметичное, чем этот пустой коридор — фасад палаццо, провинциальная площадь, эспланада зимой — и в то же время более гуманистическое, а может, просто нечто более веселое, чем Калахари. Ее неспособность остаться в рамках разумного, ее безостановочное нервозное движение, похожее на отскакивание шарика от рулеточного колеса, который наугад выбирает сектор, но в конечном счете имеет смысл только в качестве такой же, как она, динамической неопределенности — все это настолько сильно выводило Мондаугена из душевного равновесия, что он тихо нахмурился, с определенной гордостью сказал «нет», повернулся и, оставив ее там, вернулся к своим сферикам. Оба знали, что отказ не окончательный.

Войдя в грустный образ блудного сына, Годольфин не собирался возвращаться в свою комнату. Ему был оказан теплый прием. Старый офицер спал, дремал, разговаривал. Он «нашел» Мондаугена уже после того, как она стала проводить в отношении него программу внушения (о чем Мондауген предпочел бы не догадываться), и позже нельзя было сказать наверняка, мог ли Фоппль сам придти и поведать истории про бытность свою солдатом восемнадцать лет назад.

Восемнадцать лет назад все были в лучшей форме. Он показывал тебе, сколь дряблыми стали его руки и бедра, демонстрировал

валик жира вокруг талии. Выпадают волосы. Обвисли груди, — даже они напоминали ему о первом приезде в Африку. Еще в пути им всем сделали прививки против бубонной чумы: судовой врач пырял тебя огромной иглой в левую грудную мышцу, на неделю или около того она распухала, и — как обычно, когда солдатам нечем заняться, они развлекались тем, что расстегивали рубашки и стыдливо выставляли на всеобщее обозрение свои женские новоприобретения.

К середине зимы их волосы выгорели на солнце, а кожа потемнела. Ходила дежурная шутка: "Не подходи ко мне без формы, а то приму за черномазого". «Ошибки» не были единичными. Особенно запомнилось ему происшествие неподалеку от Уотерберга. Они преследовали гереро по пустыне и бушу, и среди них было несколько солдат-гуманистов (по самопринуждению?), пользовавшихся всеобщей нелюбовью. Их нытье так доставало, что ты надеялся… Вопрос о том, ошибка это или нет, оставался открытым — вот и все, что он имел в виду. Их обливавшиеся кровью сердца для него немногим отличались от сердец аборигенов.

Слава Богу, большую часть времени ты был среди своих, среди товарищей, они воспринимали все одинаково и не стали бы говорить тебе глупости, что бы ты ни делал. Когда человек хочет казаться политически нравственным, он говорит о человеческом братстве. Здесь ты обрел это братство. Ты не стыдился. Впервые за двадцать лет непрерывного воспитания, основанного на понятии вины — вины, которая на самом деле никогда не имела смысла, которую церковь и секуляристы, сплотившись плечом к плечу, высосали из пальца, после двадцати лет всего этого — просто не стыдиться. Не стыдиться прежде, чем вспороть живот девочке-гереро, взять ее на глазах у вышестоящего офицера, не потеряв потенции. Разговаривать с ними перед актом убийства, и не смотреть при этом тупым и печальным коровьим взглядом, не ерзать, не потеть от волнения…

Работа Мондаугена по дешифровке кода — в ее фактическом виде — не предотвратила постепенного — в фактическом времени — наступления потемок двойственности, все гуще заполнявших комнату. Когда зашел Вайссманн и спросил, не нужна ли помощь, помрачневший Мондауген проревел: "Вон!"

— Но мы же собирались вместе работать.

— Я знаю, чего ты хочешь, — загадочным тоном произнес Мондауген, — я знаю, за каким «кодом» ты гонешься.

— Это входит в мои обязанности, — он принял вид простодушного деревенского паренька и, сняв очки, стал в мнимой задумчивости протирать их галстуком.

— Скажи ей, что ничего не вышло, не получилось, — сказал Мондауген.

Лейтенант нетерпеливо заскрежетал зубами:

— Я больше не могу потакать твоим прихотям, — попытался объяснить он, Берлину не терпится, я не собираюсь бесконечно изобретатать благовидные предлоги.

— Я что, работаю на тебя? — закричал Мондауген. — Scheisse. — При этом разбудил Годольфина, который запел обрывки сентиментальных баллад и звать своего Эвана. Вайссманн уставился на старика широко распахнутыми глазами и торчащими изо рта передними зубами.

— Боже мой, — произнес он наконец без всякого выражения, сделал поворот кругом и вышел.

Но, обнаружив пропажу первого рулона от самописца, Мондауген решил быть снисходительным, и, прежде чем обвинить в пропаже Вайссманна, он вслух обратился к своей безучастной аппаратуре и к старому не-от-мира-сего шкиперу: "Потерялся или украли?".

— Должно быть, он заходил, когда я спал. — Даже Мондауген не знал, когда это случилось. И унес ли он только этот рулон? Мондауген потряс Годольфина за плечо: "Вы сознаете, кто я, и где мы находимся?", — и потом задал еще ряд первых приходящих на ум основных вопросов, задавать которые не следует, ибо они лишь укрепляют наш страх перед гипотетическим «некто».

Поделиться с друзьями: