Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Мондауген действительно боялся, и, как оказалось, на то были веские основания: полчаса спустя старик по-прежнему сидел на краю кровати и пытался завязывать с ним знакомство. С горьким юмором Веймарской республики (но без капли собственного) Мондауген, стоя у витража, вопрошал, обращаясь к вечернему вельду: "Ну что, хороший ли получился из меня соглядатай?" По мере того, как дни его пребывания на осадном празднике переставали нестись сплошным потоком и становились считанными (правда, не им), он с возраставшей по экспоненте частотой задавал себе вопрос: "Кто же на самом деле его гости? И были ли гости?" Будучи трусом — а значит, гурманом страха — Мондауген готовился к изысканной, неслыханной угрозе. Так что этот пункт, до сих пор остававшийся незамеченным в его меню треволнений, принял форму чисто немецкого вопроса: если меня никто не навещает, то существую ли я? И нечто вроде

десерта: если я не существую, то откуда берутся все эти сны, если, конечно, это сны?

Ему дали красивую кобылу по имени Огненная Лилия, — как он обожал это животное! Ее невозможно удержать от надменного галопа и благородных поз типичная женщина. Как блестят на солнце ее темно-гнедые бока и круп! Он не забыл распорядиться, чтобы слуга-мулат регулярно чистил и мыл ее. Ему казалось, что генерал впервые обратился к нему, когда сделал комплимент по поводу Огненной Лилии.

Он объездил на ней всю колонию. От прибрежной пустыни до Калахари, от Вармбада до португальской границы. Огненная Лилия, он и два его хороших товарища Швах и Фляйш носились, очертя голову, по пескам, скалам, бушу, переправлялись через речушки, которые могли за полчаса превратиться в бурные потоки. И в каком бы округе они ни оказались, их окружал истощенный скот чернокожих. За чем они гнались? За какими мечтаниями юности?

Ибо трудно отделаться от ощущения бессмысленности их приключений. Идеализма, обреченности. Словно все — сначала миссионеры, потом купцы и старатели, а в последнее время поселенцы и буржуазия — когда-то имели свой шанс, но упустили его, и теперь слово за армией. Атаковать и прочесать этот несчастный клочок немецкой земли за два тропика от метрополии — сделать это по одной простой причине: дать военным возможность побыть на равных с Богом, Мамоной и Фрейром. И, конечно, не по обычным солдатским резонам — будучи молодыми, они это понимали. Грабить практически нечего, а что до славы, достанется ли она избивающему, вешающему, колющему штыком тех, кто не оказывает сопротивления? С самого начала участники этой свистопляски находились в чудовищно неравных условиях: гереро не представляли собой того супостата, которого ожидал встретить молодой воин. И тот чувствовал себя лишенным армейской жизни из рекламных плакатов. Лишь ничтожное меньшинство черномазых было вооружено, и только часть вооруженных имела исправные карабины и боеприпасы. Армия владела «максимами», "круппами" и крошечными гаубицами. Зачастую дело даже не доходило до боя. Солдаты просто располагались на холме и обстреливали деревню, а потом занимали ее, дабы добить случайно уцелевших.

У Мондаугена болели десны, он чувствовал усталость, он, возможно, спал больше обычного, хотя что значит «обычное». Но потом состояние ухудшилось: пожелтела кожа, появилась сильная жажда и багровые пятна на ногах, даже запах собственного дыхания вызывал у него тошноту. В один из моментов просветления Годольфин распознал по этим симптомам цингу — следствие плохого питания (или, вернее, отсутствие такового), ведь с начала осады он потерял двадцать фунтов.

— Тебе нужны свежие фрукты, — взволнованно сообщил ему морской волк. В кладовой наверняка что-нибудь найдется.

— Нет, Бога ради, — бредил Мондауген. — Не выходите из комнаты. По здешним коридорчикам рыщут шакалы с гиенами.

— Попытайся спокойно полежать, — сказал Годольфин. — Со мной все в порядке. Я на минутку.

Мондауген было встрепенулся, но дряблые мускулы предали его. Проворный Годольфин исчез, дверь затворилась. Мондауген почувствовал, что плачет впервые с тех пор, как узнал подробности Версальского договора.

Они выпустят из него соки, — думал он, — будут поглаживать подушечками лап его кости и давиться красивыми седыми волосами.

Настоящий отец Мондаугена умер не так давно, оказавшись каким-то образом замешанным в Кильском восстании. То, что сын подумал о нем именно сейчас, возможно, означало: Годольфин — не единственный в этой комнате, кого могут «посетить». Пока смутные, словно в фантасмагории, очертания гостей носились вокруг якобы изолированной башни, из стены ночной мглы проступала неподвижная проекция — Эван Годольфин, которого Мондауген видел не иначе как в сомнительном свечении нежелательной для себя ностальгии — ностальгии, навязанной теми, кого он уже рассматривал как коалицию.

Вскоре с внешних подступов к его Versuchsstelle послышались приближавшиеся шаги. Для Годольфина тяжеловаты, — решил хитрый Мондауген. Он еще раз вытер о простыню десны, дал себе упасть с кровати и закатился под свисавшее с нее атласное покрывало в холодный пыльный мир старых бурлескных анекдотов и множества незадачливых любовников из реальной жизни. Он проделал небольшую щелку и посмотрел, взгляд уперся в высокое

зеркало, отражавшее примерно треть круглой комнаты. Дверная ручка повернулась, дверь отворилась, и Вайссманн, одетый в доходившее ему до лодыжек белое платье с гофрированным воротником, облегающим корсажем и рукавами фасона 1904 года, на цыпочках вошел в комнату, появившись в пределах досягаемости зеркала и исчезнув около «сферической» аппаратуры. Внезапно громкоговоритель взорвался утренним хором, сначала хаотическим, но затем распавшимся на три или четыре голоса, исполняющих космический мадригал. К которым незваный Вайссманн, находившийся вне поля зрения Мондаугена, добавил еще один, напевавший фальцетом под минорный чарльстон:

Сейчас, когда сумерки лишь опустились,

Мир, стой,

Не кружись.

У кукушки в часах — ларингит,

И не скажет она — что за ночь предстоит.

Из прочих танцоров никто

Не

Знает ответа,

Лишь ты, я, ночь

И маленький черный шамбок…

В зеркале вновь появился Вайссманн, в руках — очередной рулон. Мондауген лежал среди шариков пыли, чувствуя, что не в силах завопить: "Прекрати! Вор!" Волосы лейтенанта-трансвестита были зачесаны на прямой пробор, ресницы — намазаны тушью; задевая за стекла очков, они оставляли на них черные параллельные полосы, так что каждый глаз выглядывал в собственное тюремное окошко. Проходя мимо отпечатка цинготного тела на покрывале, еще недавно этим телом занятого, Вайссманн (так представлялось Мондаугену) застенчиво улыбнулся. Потом исчез. Вскоре свет на миг перестал достигать сетчаток Мондаугена. Либо ему почудилось, либо Подкроватье — страна более странная, чем думают неврастенические дети.

С тем же успехом ты мог быть каменщиком. Ты осознавал это постепенно, но вывод неопровержим: ты никого не убиваешь. Сладкое ощущение безопасности, восхитительная апатия, с которыми ты приступал к уничтожению, рано или поздно сменялись чем-то весьма странным — не эмоциями, в силу отсутствия здесь того, что мы обычно называем «чувством», а, скорее, неким "функциональным соглашением", совместимостью в работе.

Впервые на его памяти оно с отчетливо проявилось на переходе из Вармбада в Китмансхуп. По причине, несомненно исполненной смысла для верхних эшелонов власти, компанию ему составляла партия готтентотов-арестантов. Обычно дорога в сто сорок миль занимала от недели до десяти дней, и им не особенно это нравилось. Многие умирали в пути, и тогда весь этап останавливался, искали сержанта с ключами, который, казалось, вечно валялся мертвецки пьяным далеко позади под камельдроновым деревом, затем скакали обратно, размыкали ошейник умершего, иногда меняли заключенных местами, чтобы лишний вес цепи распределялся равномернее. Не ради помощи, а дабы не уморить черных больше, чем это необходимо.

Стоял славный день — декабрьский, жаркий, где-то неподалеку орала взбесившаяся птица. Огненная Лилия казалась сексуально возбужденной. Она носилась вдоль этапа, выделывая курбеты, успевая проскакать миль пять, пока заключенные проходили одну. Со стороны этап выглядел картинкой из средневековья: провисающая между ошейниками цепь, согнувшиеся под ее весом заключенные — эту тяжесть они могли вынести только пока передвигали ноги. Сзади тащились запряженные волами армейские повозки, которыми правили верные реховотские мулаты. Многие ли поняли бы замеченное им сходство? В деревенской церкви в Палатинате была фреска с изображением Пляски Смерти, исполняла ее довольно вертлявая женоподобная Смерть в черном плаще и с косой — вместе с представителями всех слоев общества от принца до крестьянина. Едва ли африканская процессия смотрелась столь же элегантно: они могли похвастать лишь однообразной цепью изможденных негров и пьяным сержантом — в широкополой шляпе и с маузером. Однако, благодаря этой ассоциации, принимаемой большинством, хватало, чтобы их непопулярная работа приобрела характер церемонии.

Они не провели в пути и часа, как один из черных стал ныть, жалуясь на ноги. Он говорил, что они кровоточат. Надсмотрщик на Огненной Лилии подъехал к нему вплотную и проверил — так оно и было. Если бы не шаги следующего сзади заключенного, кровь даже не успевала бы впитываться в песок. Некоторое время спустя тот же черный стал жаловаться, что песок, мол, попадает в порезы, и боль мешает идти. Вне всяких сомнений это тоже было правдой. Его предупредили, что если он не успокоится, то останется без воды на полуденном привале. По опыту предыдущих переходов солдаты знали: если позволить жаловаться одному, вскоре к нему присоединятся остальные, и это по понятным причинам замедлит движение. Их пение еще можно вынести. Но исходивший от них вой, себялюбивый гул — Боже, это ужасно. По практическим соображениям тишина являлась правилом, и за ее соблюдением строго следили.

Поделиться с друзьями: