Валдаевы
Шрифт:
— Так, значит, не поверили?
Она улыбнулась. Поверить? Да неужели она могла поверить? Неужели он и сам верит в эту выдумку? Пусть больше никому не рассказывает. Шутом прослывет. Приказчики, работники — все просмеют. Да и понятно: графом себя вообразил! Она, конечно, понимает, почему он ей наговорил все это… Понравиться хотелось? Да, да, она все понимает. Но ведь надо же меру знать!..
И ушла, помахивая зонтиком, как палкой.
Тяжело вздохнул Вениамин. Не поверила ему хозяйская дочка… А как докажешь? Обидно. Но кто же он на самом-то деле — крестьянский сын или графский? Получается, что никто! Человек
Зная о своем благородном происхождении, был он на седьмом небе. И на все кругом глядел не такими глазами, какими глядели его сверстники и родной брат Виктор. Угнетало его убожество окружающей жизни. До конца века быдлом быть? Совсем о другой жизни мечтал он; казалось, судьба предначертала ему иное, высокое назначение. Но какое именно — этого пока не ведал. Не печалясь ушел из дому. Приемному отцу его, Платону, наверное, казалось, будто тот карает самой страшной карой, выгоняя на все четыре стороны, — нет! — на самом деле освободил от тягостной опеки. Брат Виктор — тот словно из другого теста: по горло врос в землю, по самое горло, крестьянин крестьянином, таким и останется — умрет у сохи…
Но нелегко складывается жизнь вдалеке от Алова. Никто не верит ему. Но если бы и поверили, что толку? Денег у него нет. А без них не пробьешься к счастью, кем бы ты ни был. Но почему такая несправедливость: у одних денег много, у других — ни копья? Откуда приходит богатство? Ведь сколько ни работай, за всю жизнь не заработаешь и десятой части богатства купца Бугрова. Казалось, в деньгах: в купюрах и в монетах заключена волшебная сила. Некто незримый, всевластный — бог? — вложил тайную силу в деньги, и она, эта сила, вершит все на свете дела; но одни люди причастны к таинству денег, а другие — нет. И он, Вениамин, пока не причастен. Но, может, у него все впереди?
А на другой день он увидел ее в компании какой-то девушки и незнакомого гимназиста. Вера поманила Вениамина пальцем и сказала при гостях, чтобы он почистил ее сапожки — вот они, в прихожей — грязные, она в них вчера под дождь попала. Так и сказала:
— Ваше сиятельство, извольте вычистить.
А двое ее друзей многозначительно улыбнулись.
Вениамин покраснел до корней волос. Но все же почистил сапоги, хоть и не его это было дело. Горничная вынесла ему в награду пятак. Выйдя из дому, он швырнул этот пятак за забор. Думал, что сгорит со стыда. Уйти куда глаза глядят?..
Но на следующее утро она снова появилась в саду, снова села на скамейку под грушей — красное платье, белый зонтик… Помолчала минут десять, а потом вдруг сказала, чтобы он не очень сердился.
— Ладно уж, не буду, — тихо ответил Вениамин.
Ржаное поле полно жнецов. Зрелая, желтая, как воск, рожь, местами густая и наливная, местами реденькая и тощая, колышется по всему полю, словно в солнечный день сверкает вода при половодье. Антон Нужаев давненько поглядывает на солнце — обеда ждет. От голода аж спина ноет.
В такую жару холщовая рубаха кажется шубой.
За полевым обедом Нужаевы толковали о разных последних новостях: о том, что девушки и молодые бабы в Алове стали одеваться по-русски, может, это не к добру; о Кузьме Шитове и Евграфе Чувырине, которые вернулись на днях домой; Калерию-то Чувырину от радости точно подменили; теперь
у Евграфа прорва дел — надо поднимать запущенное хозяйство; говорят, будто он хочет наняться в лесники и жить на кордоне, что у перевоза за Сурой, вместе с перевозчиками…Антон поймал ложкой сразу два куска мяса из окрошки. Платон, конечно, заметил, и стукнул его ложкой по лбу. В это время издалека, со стороны Алова, донесся звон самого большого колокола. Все поднялись на ноги.
— Второй раз ударил… третий… что за чудо? — подивился Платон.
Когда басистый и густой голос большого колокола умолк, над полем раздался частый звон меньшего, которым обычно трезвонят всполох.
— Ну, так и быть, пожар.
— Дыма не видать.
Со стороны села показался верховой. Над головой его, на палке, развевался прикрепленный за два конца красный платок, похожий на язычок огня.
Жнецы, которые были поближе к селу, — кто на лошади, кто пешком, — заторопились домой. За верховым поднимался столб пыли. Доскакав до нужаевского загона, он громко выкрикнул:
— Война! Ермания на нас полезла!
И стрелой полетел по большаку на Рындинку.
— К белой глине бы прилипла вся Германия, — пробормотал Платон. — Нобилизацию третьевось начали, да разве думал кто, что войной пахнет.
— Начальство знало, но до времени молчало.
Колокол долго раздирал сухой, горячий воздух. Кругом в Алове только и было слышно:
— Война!
От избы к избе спешили вестовые:
— Все на сходку к церкви идите! Не возитесь долго! Скорее, скорей!
Проводы на войну были скорыми. Некоторым призывникам даже в бане попариться не удалось: так спешно пришлось уезжать.
Исай Лемдяйкин, уходя на войну, после благословения, вышел из дому и у крыльца сделал размашистый глубокий крест, как будто учился молиться, упал на колени, поклонился до земли и поцеловал ее. Назад не оглянулся до тех пор, пока не вышел за околицу. Читал ли какие-нибудь заклинания, чтобы был ему хороший путь, чтоб домой вернуться живым, или просто шевелил губами, читая молитву, — о том знал лишь он сам.
Фома Нужаев, сидя на пеньке у своего дома, играл на гармони с разукрашенными, как радуга, мехами. Под его музыку пел серый петух, кудахтало шесть кур, в проулке мычал теленок на приколе, лаяла маленькая желтенькая собачонка, да на том берегу речки крякали утки.
Когда подводы с новобранцами доехали до его избы, Фома поднялся, сел на последнюю, свесил ноги с телеги и снова заиграл, припевая:
Эх, тятяша, ох, мамаша, Я уж больше сын не ваш. Я теперь казенный сын — Под началом под большим…Матрена Нужаева, вытирая глаза передником, смотрела на своих сыновей — Фому и Семена, — покуда не скрылись из глаз подводы. Подумала, что недаром Фома не женился. Видно, чуял наперед, что будет война.
Петух Нужаевых подрался с петухом Валдаевых.
— Кшу! И вы воюете! — разняла их Матрена.
Кудахтали куры, мычал теленок, заливалась желтенькая собачонка, на речке крякали чьи-то утки. Только гармошки уже не было слышно. Над дорогой стояло зыбкое голубоватое марево, в которое как в воду канула синяя рубашка Фомы.