Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В полдень на полянку, где паслось стадо, из кустов выпорхнула Галя Зорина, — в черных, гладко причесанных волосах две ромашки, в руках пустой подойник.

— Здравствуй, пастух. — Она засмеялась. — Куда нашу Чернавку девал?

— Волки сожрали.

— Да ну! Правда, где она?

— Вон в кустах твоя Чернавка.

— Утром проспала, подоить не успела, а мать говорит: иди подои, а то вымя испортится. Ты ее привяжи, я подою.

Андрей привязал корову к дикой яблоне. Подоив ее, Галя выпрямилась и глубоко вдохнула свежий весенний воздух.

— В лесу как в церкви, — сказала она. — Смотрю на лес, и кажется,

что одни деревья поют, а другие молятся.

Андрей не нашелся, что ответить. Но молчать было неловко, и он сказал первое, что пришло в голову: недавно слыхал, как одна новосельская баба говорила другой, будто если в доме нет ни одного таракана, быть пожару.

— А у вас рыжих тараканов много? — спросила Галя.

Андрей подумал, что разговор получается очень преглупый, но все же ответил:

— Бог нас этим добром не обидел. А вас?

— У нас тоже есть. Ну пока, прощай.

Домой Андрей возвращался затемно. У крыльца догнал Калерию Чувырину — она несла для Нужаевых два письма. Одно было от Куприяна из алатырского мужского монастыря. Он писал, что вышел в иеромонахи.

Андрей мысленно усмехнулся: иеромонах — поп черного духовенства, а ему, Куприяну, с его-то внешностью, давно пора бы стать архиереем.

Второе письмо было от Семена. Тот сообщал, что получил еще один крест Святого Георгия и вскоре, наверное, приедет домой в отпуск — у начальства он на хорошем счету, ротный души в нем не чает. А в конце просил передать нижайший поклон поповой дочке Евгении Люстрицкой.

Стемнело. Зажгли лампу. Но Калерия не уходила — рассеянно глядела в темное окно и о чем-то думала.

— Ты чего, милая, такая смурая нынче? — спросила бабка Марфа.

Словно очнувшись, Калерия виновато опустила глаза и тихо сказала, что вот уже четвертый день носит при себе плохое письмо, да нет сил отдать. Но ведь и не отдать нельзя. И прибавила почти шепотом:

— Фома ваш… убили его.

Платон вскочил на ноги, а Матрена упала на коник и во весь голос запричитала. Бабка Марфа шмыгала носом за перегородкой.

И потом сорок дней и ночей горела в избе лампадка перед иконами.

Матрена от горя стала сама не своя: пойдет в амбар, а выйдет на погреб, если же соберется в баню, очутится вдруг в сарае…

7

Поскрипывает тележная ось, словно убаюкивает; и Романа Валдаева тянет в дремоту, которая иногда осторожно смежает ресницы, но через миг, когда телега подпрыгивает на колдобинах, отлетает, как птица с насиженного места.

— Эй, сударь, подвези!

Роман вздрогнул: на дороге появился молодой офицер — портупея, два креста на груди, шинель и чемоданчик в руках.

— Дядь Роман, ты!..

Да ведь это Семен Нужаев! Или снится? Улыбается… Он!

— Здорово, Семен!

Они обнялись. Шагнув назад, Роман смерил взглядом Семена с головы до ног.

— Вон какой ты!

— Какой? — Семен засмеялся, садясь на телегу.

— Все Алово перепугаешь — в лес прятаться побегут, когда увидят… Ты кто же такой теперь?

— Прапорщик.

— Начальник, значит, большой.

— Да не очень-то… Поговорка такая есть: курица — не птица, прапорщик — не офицер. Но я еще буду, — уверенно пообещал Семен и прибавил, что дали ему отпуск на две недели по случаю награждения и присвоения звания.

— Признайся, ваше благородия: моих Бориса с Митрием не довелось встретить?

— Не

пришлось. На фронте людей — что капель в Суре.

— Отец с матерью рады будут. Пусть бога молят, пусть благодарят: одного забрал, второго прислал на них посмотреть.

— Кого забрал?

— Фому. На той неделе похоронную получили.

Семен сорвал с головы фуражку и перекрестился. И до самого Алова не проронил ни слова. Рассеянно слушал Романа, который выкладывал сельские новости: Михей Вирясов, друг Семена, оставил на войне правую ногу и ходит на деревяшке, без руки вернулся Тихон Бармалов — работает теперь сельским писарем; Антона, Семенова брата, недавно проводили в армию; в избе нужаевской есть пополнение — приютили беженку из чужих краев…

Потом Роман заговорил, что в селе много недовольных войной — особенно бабы-солдатки. Оно и понятно — рушатся без мужиков хозяйства, детишки с голоду воют, а от кормильцев приходится ждать только одной помощи — похоронной… По весне, когда еще снег не сошел, изголодавшиеся бабенки взбунтовались — собрались у пожарного сарая и пошли бить стекла у кулаков на Старосельской улице. У Алякиных, Мазылевых и Пелевиных раскрыли крыши сараев, разметали солому, разнесли в щепки ворота, будто вовсе не бабы, а ураган прошел. Добрались и до Латкаевых — покалечили скотину и выломали сад.

В Романовой памяти всплыли недавние события. Бабьи крики возле пожарного сарая:

— Мужей отдайте!

— Бей толстопузых!

А потом толпа покатилась по улице, — гам, детский плач, — начался погром аловских богатеев.

В душе Роман оправдывал бабий бунт, — иначе и быть не могло, крестьянские хозяйства дотла разоряются, устал народ от никому не нужной войны.

— Такие дела, — закончил Роман. — Вот мы и доехали. — Он остановил лошадь. — Иди порадуй своих.

Весть о приезде Семена мигом разнеслась по Алову, и поглядеть на него — слыхано ли, был парень как парень и вдруг — офицер, да еще с крестами! — приходили со всех концов, выспрашивали, не встречал ли случайно на фронте кого-нибудь из знакомых, благоговейно прикасались к портупее, парче погон и кокарде, говорили, что пристав теперь Семену не указ, спорили, может ли он, Семен, посадить пристава в кутузку, если тот не отдаст ему честь.

Когда же наконец разошлись под вечер, когда высохли слезы на глазах у Матрены и бабки Марфы, которая онемела, увидав разряженного, как царь на картинке в календаре, внука, Семен достал бумагу и карандаш, настрочил записку, свернул ее вчетверо и надписал: Е. Люстрицкой. Потом подозвал Андрюшку и зашептался с ним. Андрей схватил записку и бросился на улицу.

— Завтра пойдем чечевицу косить, — сказал Платон. — Косить-то не разучился, герой?

Семен засмеялся и сказал, что соскучился по полевой работе.

Чечевицы было мало, лишь с полвосьмушки. И наутро Семен скосил ее до полудня.

В тот же день пришло письмо от Виктора. Обращаясь с поклонами ко всем в семье, он каждого называл по имени и отчеству, а затем перед каждой мордовской фразой повторял на случай цензуры «еще кланяюсь» по-русски: «…Еще кланяюсь, набольшие за людей здесь нас не считают, еще кланяюсь, старшой над нами не человек, а двуногая бешеная собака, и еще кланяюсь, если пойдет он с нами туда, где в людей стреляют, еще кланяюсь, при первой рукопашной поднимем своего начальника на штыки…»

Поделиться с друзьями: