Валдаевы
Шрифт:
— Я ведь того… Никому ни слова, только тебе… Разок видел, как он ее в сенях погладил. Я тебе так скажу: не ворон лови — накрой седого ворона.
— Да я… Я ежели замечу — обоих прибью!
Не без злорадства подумал Прокофий, что придет время, и дом отца вконец распадется, как рассохшаяся кадушка без обручей.
Вернувшись домой, Прокофий соболезнующе вздохнул:
— Эх, что до бога дошло, то по селу пошло: озорничать начал наш тятенька Арлам.
— Аль не за дело взялся? — спросила жена.
— С Анисьей, бают, начал грешить.
— Ба!.. А я гляжу, чегой-то он ей ожерелье подарил…
И мигом жена Прокофия надумала бежать к соседке за закваской. После новости, которую принес муж, ее как ветром из избы сдунуло.
На второй неделе великого поста Анисья Валдаева три дня говела. Исповедуя ее, священник отец Виталий спросил:
— Люди говорят, со свекром блудила?
— Не грешна, бачка! — полыхнула черными глазами Анисья. — Бог о том знает!
— Да тише ты — услышат.
— Пусть слышат, пусть все знают! — звонким от обиды голосом вскрикнула Анисья. — Може, клепать на меня перестанут.
В тот же день Латкаевы принесли в церковь крестить ребенка. Ненила родила, да только девочку. Назвали Катериной. Сокрушенный тем, что родился не внук, дед Наум Латкаев был рассеян и подходил к причастию как во сне.
— Который раз идешь? — спросил его рассерженный дьячок. — В пятый раз попер, а причащаться надобно единожды.
Почти все избы в Алове курные. Когда топятся печи, сажа оседает на потолке, на стенах, пристает к лаптям и выносится наружу. Поэтому от каждого двора по белому снегу тянутся черные тропы. Дорога — мать всех троп — становится черней закопченного чугунка. Взглянешь зимой с колокольни, и кажется, будто огромный невидимый паук накинул на село черную паутину.
Недаром курные избы называют черными. От малейшего сотрясения в них сажа сыплется с потолка, как черная пороша, падает на волосы, за ворот, а во время еды — прямо в хлебово. А когда наступает время закрывать вьюшками печь, все выходят наружу — угоришь иначе. Едкий запах сажи не выветривается с одежды всю зиму.
Вечер.
Горящая лучина на половине Нужаевых трещит, постреливая, роняет угольки, которые гаснут в лохани. Неверный свет то заливает избу, то снова она погружается в полумрак. Дети по очереди караулят лучину — вместо выгоревшей насаживают на рогач новую. Бабы сидят за прялками, под мерное гудение которых караульщик лучины быстро засыпает, но взрослые снова будят его.
Когда Роман Валдаев, влетев в избу, изо всей силы хлопнул дверью и, матерно ругаясь, вихрем заметался в своей половине, поднялась черная пурга потревоженной сажи. Нужаевские бабы не могли взять в толк, что творится на той половине, но, несомненно, Роман кого-то валтузил. Потом снова с треском распахнулась примерзшая дверь и закрылась лишь тогда, когда холод проник через щели перегородки.
И вдруг послышалось, как Роман спросил:
— А теперь — ты! По какому месту не бита?
Жену он бил, точно сноп молотил. Но Анисья все сносила молча. Знать, стыдно было кричать от боли и молить о пощаде…
Пряхи испуганно притихли. Кто защитит, если вдруг… Девки на улице, а мужики подались в лес дрова сечь по найму.
Все смолкло за перегородкой. Бабы прислушались. В углу между печью и дверью, в сору под веником
копошилась мышь.— Ну, все, — громко прохрипел Роман. — Теперь или сама повесься, или я тебя, как суку, порешу. Ну, чего скажешь? Сама или я?
— Сама-а! — со всхлипом раздалось из-за перегородки. — Только не бей, ради Христа. За что ты-ы…
— Цыц!
Вдруг в сенях недобрым голосом вскрикнула Василиса, возвращавшаяся с посиделок:
— Ма-ама!
В ответ послышался другой, дрожащий и запинающийся голос:
— Эт-то я, В-вас-сен-на, т-твой н-нес-счат-тный д-дед.
— Вай, как ты меня напугал. Чуть не упала через тебя. Пьяный, что ли, валяешься?
— Б-битый я… Р-ром-ман-н м-мен-ня с-ст-тащил с-с п-печ-чки з-за в-олос-сы в-выкин-нул н-на м-морроз.
Матрена открыла дверь и отпрянула: лучина осветила лежавшее за порогом тело, — в одной рубашке, босиком, голова непокрытая.
— М-мат-трен-на, эт-то я. Впус-сти-те, р-ради Х-христа, х-хоть п-пог-греться…
На лице старика, точно перламутровые пуговицы, блестели заледеневшие слезы.
Василиса и Матрена будто онемели. Их выручила сердобольная Марфа, жена Тимофея, главы семьи.
— Заходи погрейся.
— В-вс-ст-та-ть н-не м-мог-гу…
Холодный пар белым облаком покрыл весь пол.
Матрена с Василисой втащили старика под руки в избу и с помощью домочадцев подняли на печку.
— Заморозил ты себя, гремишь весь, как ледышка, — сказала Марфа. — Что ж голоса не подавал?
— Об-бид-дел я в-вас…
— Бог простит.
— С-стало б-быть, не попомнишь н-на м-меня зла?
— Кто зол и бешен — умом помешан.
— Д-да… П-простите м-меня.
— Мы — что… Как наши мужики. — Обидел ты их.
Василиса села за прялку. Хрипло, но весело запело колесо. И словно подпевая ему, девушка затянула:
Ма-мень-ка ми-ла-я, Ма — мень-ка слав-на-я! Я за-не-мог-ла-ааа.Тоньше нитки вытянула Василиса свой девичий голосок. Глухо поддержала ее Марфа — не от хорошего настроения, а потому, что песню эту поют, как водится, мать и дочь:
Марь-юшка, доченька, Марь-юшка, ду-шень-ка, На-а-а печь по-ле-за-за-ай.Василиса словно бы невзначай заменила одно слово в песне другим, чтобы хоть чуточку посмеяться над уже не грозным дедом, обделившем ее при разделе.
Ма-мень-ка милая, Ма-мень-ка слав-на-я, Там де-дай ле-жи-и-и-т.Спела Василиса вместо «дитя» — «дедай»… Хотела Марфа сдержать себя, но не смогла и прыснула в кулак. Погасла от дуновения лучина. Пряхам волей-неволей пришлось ложиться спать.
Второй день лежит дед Варлаам в нужаевской половине на печи — скрючило его, разогнуться не может, на двор по стенке ходит. А на третий день Нужаевы ни с того ни с сего начали мерзнуть. Изо всех щелей перегородки к ним белыми клубами повалил пар.