Валдаевы
Шрифт:
— Эй, что вы там делаете, вертоглазые?! — громко крикнула Матрена и постучала в перегородку. — Эй!
Но никто не ответил — там словно умерли… Сбегали к соседям и от них узнали, что Роман тараканов морозит: окна выставил, двери настежь, а сами хозяева к кому-то ушли.
— Не сказали даже, — со злобой проговорила Матрена. — Нам тоже уходить надо, а то замерзнем. Пойдемте к Шитовым…
Еле перебиравший ногами дед Варлаам дрожащим от гнева голосом пожаловался Марфе:
— Стало быть, у Романа ум истинно гадючий. Что он надумал, ить, зловредный, мне в голову покамест не приходит, но ясно, из дому, из тепла нас неспроста выдворил…
Четыре дня и четыре ночи продержал их Роман у Ивана Шитова.
Вернувшись домой,
Качался от слабости и дед Варлаам. Он пока что опасался выходить из избы, да и не в чем было — вся одежа с обувкой осталась у Романа, а идти за ними он не хотел из-за гордости и обиды. Разве думал когда-нибудь, что родной сын коршуном бросится на него, спящего, начнет бить почем зря? Не иначе как злые языки довели Романа до такого злодейства. Но от кого пошло гулять по Алову такое злословие? Пришлось на старости лет принять на себя позор, от которого не спрячешься и за гробовой доской. Поверил сын злой молве. Убедила бы его Анисья, что все не так!.. Кротость ее ей же боком выходит, — за себя даже заступиться не смеет. Безответная!.. Конечно, и сам он, Варлаам, окажись на Романовом месте, не дал бы спуску, кабы уверен был про женин грех, который никакими слезами не отмолишь. Но греха-то не было! Как убедить Романа? Он ровно лютый зверь теперь, — от него всего жди! Он ведь и «красного петуха» пустить может — такой он во гневе безумный, словно вселяется в него бес. Ежели на отца руку поднял, знать, все перевернулось в его душе. А как убедишь?.. Сходить бы к попу Виталию, чтобы тот сына усовестил, да ведь поп-то, сказывают, уже Анисью пытал про грех, значит, во злую молву веровал. На глаза теперь ему не кажись, — укорять начнет. И на Романову сторону не станет, и тебя, чего доброго, проклянет…
Вечером, в канун крещения, когда Нужаевы сидели за столом и хлебали сладкий калиновый кисель, заправленный солодом, с треском распахнулась дверь, и в белесых клубах морозного пара вошел домохозяин Тимофей, а вслед за ним — Платон, с котомкой за плечами. Они только что вернулись из лесу, где пробыли полторы недели.
Дед Варлаам уронил ложку, не донеся до рта…
— Ого! У нас, гляжу, гость, — устало проговорил Тимофей.
— Не выгонишь, сынок?
— Погости у нас, коль Роман надоел, — устало проговорил Тимофей.
— Меня из дому, паршивец, выкинул. Ну, да я ему, стало быть, покажу, щенку! Все вам отдам…
— Мне, батюшка, доски надобны, да всего четыре. Вон Платона пожалей, — сказал Тимофей. — Да ты расскажи толком, что вышло-то?..
— Сначала прости ты меня, Тимоша.
— Бог простит.
Марфа с Матреной проворно убрали мужнины мокрые портянки, лапти, подали мужикам сухие валенки; Марфа суетилась, приговаривая:
— Прозябли в дороге, сердешные… Чайку с малиновым листом попейте, пареная свекла есть.
А ребятишки спросили деда Тимофея про гостинцы.
— Знамо дело, не с пустыми руками пришли. Развяжите котомку. Белый заяц вам калача прислал… Как тут без нас-то маялись? — Тимофей повернулся к жене. — Мучица вся вышла?
— Вышла. Вчера зарубки делать ходила [6] .
— Далеко?
— В Алове дымно [7] было. В Анастасове чуток настреляла. Белок [8] много ли за работу получишь?
— Полторы без одного семишника.
6
Зарубки делать — по миру ходить, собирать, попрошайничать.
7
Дымно —
стыдно (иноск.).8
Белки — рубли. У древней мордвы беличьи шкурки были в обращении вместо денег. Обычай называть рубли «белками» сохранялся до революции.
Марфа недовольно поджала губы. Платон молча смотрел на язычок пламени, с треском пожиравший березовую лучину, втиснутую меж рогами корявого светца. Дети, шмыгая носами, долго возились, прежде чем развязали котомку и достали из нее промерзший до окаменелости черный, смешанный с мякиной хлеб. Ударь что есть силы каравай топором — не разобьется. Ребятишки попробовали его на зуб — не отломилось ни кусочка.
— Правда, это калач? — спросил Купряшка.
— Крупитчатый, — ответил Тимофей, горько усмехнувшись, — да не рассыпчатый.
— Днями и я пойду по православным, — угрюмо пообещал дед Варлаам.
— Ну уж, не срами нас, — отозвался Тимофей и, размягчившись душой, рассказал отцу, кто и как украл у него деньги, из-за которых и произошел семейный раздор.
Побагровел от злости дед Варлаам:
— Ну, погодите, нелюди, отомщу я вам!
— Што ты сотворишь над ними?
— То, что бог повелит.
Поутру Тимофей взял заработанные в артели деньги, прихватил Марфину исподнюю рубашку, зашитую, как мешок, и пошел к Науму Латкаеву, аловскому кулаку, за мукой.
Расчесывая густую белую бороду, Наум Латкаев повел покупателя в дальний амбар. У дверей амбара Тимофей спросил с небывалой для себя смелостью:
— Почем пуд-то?
— Полтинник, веришь ли.
— В Зарецком на базаре по сорок пять копеек отдают.
— А я дешевше не отдам.
— Продай три пуда. Только денег у меня, Наум Устимыч, на семишник меньше. Поверишь?
— То-то и оно, Тимка, — поверишь. А как нынче верить людям? Ума не приложу, что делать с тобой… Ладно уж, пускай ваши бабы спрядут для моей Таисьи тонкой пряжи, как там называется у них?.. Моток. Ладно ли?
Обрадовался Тимофей и выпалил:
— Спрядут.
Дома старые и малые обступили мешок с покупкой. Будто на диво-невидаль, на чудо чудное глядели на ржаную муку. Спросила Марфа у мужа:
— Много ли взял он?
— Рупь с полтиной.
— Где же семишник еще достал?
— Наум сказал, чтоб вы спряли для его жены моток тонкой пряжи.
— Вы оба с ума сошли: пятиалтынный дают за моток!
С утра пораньше дед Варлаам обул Тимофеевы старые валенки, надел его латаную-перелатаную, не державшую тепла, шубенку, водрузил на голову шапку, похожую на воронье гнездо, и отправился в дом сходок, к старосте Вавиле Мазылеву. Увидав Варлаама, Вавила Мазилев до слез хохотал над его шубенкой, рукава которой едва доходили деду до локтей, а вытерев глаза, деловито спросил:
— Какое прошение имеешь?
— На первой сходке, стало быть, всем миром надо моего Романа проучить. Через край пошел, не слушается, сукин сын!
— Да, молод, знать, еще.
— Все тридцать пять ему, считаю.
— Аль натворил чего?
— На меня, на отца, руку, мерзавец, поднял.
— Та-ак!.. А скажи-ка, спрашивал он тебя, когда распродавал все?
— Как так — распродавал?
— Неуж не знаешь? Всю живность со двора Алякину продал, а хлеб — Науму Латкаеву. Поп купил пчельник…
Дед Варлаам аж присел — оторопь взяла.
— Этак он меня без ножа зарезал!.. Что ж теперь делать, Вавила Зинич?
— Чего ж поделаешь… Сам ведь добро свое на него записал. А проучить стервеца надо. Перво-наперво проучим его по мирскому праву — секуцию произведем…
…Судили Романа на сходке. Всыпали ему двадцать пять ударов талой лозой. Стойко выдержав «секуцию», он поднял порты и промолвил дрожащим голосом:
— Ну, довольны, старики почтенные? Аль ишшо мне полагается?
— Нам-то что, был бы Варлаам Кононыч доволен…