Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вальтер Беньямин. Критическая жизнь
Шрифт:

Однако, как ни странно, недовольство своей жизнью и отношениями с окружающим миром – в контексте и «борьбы за деньги», и безнадежной культурно-политической ситуации в Германии, – сосуществовало с чувством выполнения его самых заветных желаний. Шолем отмечает, что письма Беньямина того времени свидетельствуют о его внутреннем спокойствии перед лицом внешних проблем. На этой сложной ноте открывается и дневник «Май-июнь 1931 г.». Беньямин чувствует усталость от той борьбы, которую ему приходится вести, и в то же время не испытывает сомнений в отношении своей участи:

Неудовлетворение [своей жизнью] включает растущее отвращение, так же как и недостаток доверия к тем методам, которые на моих глазах выбирают в подобной ситуации люди моего типа, чтобы одержать верх над безнадежной ситуацией в германской культурной политике… И с тем, чтобы в полной мере дать представление об идеях и побуждениях, заставивших меня вести этот дневник, мне достаточно лишь намекнуть на растущее во мне желание расстаться с жизнью. Это желание порождено не приступом паники, но при всей глубине его связи с моей усталостью от борьбы на экономическом фронте оно было бы немыслимо, если бы не чувство того, что я прожил жизнь, в которой уже исполнились мои наизаветнейшие мечты – мечты, которые, следует признать, я лишь сейчас начал

осознавать как изначальный текст на странице, впоследствии покрытой письменами моей судьбы [Schriftzugen meines Schicksals] (SW, 2:469–470).

Далее следует короткое рассуждение о желаниях (которое вскоре после этого будет воспроизведено в биографических произведениях Беньямина более формального характера), но к вопросу самоубийства он в этом дневнике больше не возвращается.

На этом мрачном горизонте выделяются проходившие в Ле-Лаванду разговоры Беньямина с Брехтом, который то фиглярствовал, то бушевал. Как обычно, они обсуждали самых разных авторов – Шекспира, Шиллера, Пруста, Троцкого, а также касались предмета, который Беньямин называл «своей излюбленной темой»: жилища (das Wohnen). Но самый большой вызов был брошен Беньямину рядом дискуссий о Кафке: он как раз читал недавно изданный посмертный сборник рассказов Кафки, готовясь к передаче, которая должна была состояться 3 июля на франкфуртском радио. Собственно, эта передача – Franz Kafka: Beim Bau der Chinesischen Mauer («Франц Кафка: как строилась Китайская стена») (SW, 2:494–500), во многом основывалась на спорах, проходивших в Ле-Лаванду. Хотя Беньямин и не повторяет заявление Брехта о том, что Кафка – единственный настоящий большевистский писатель, он, похоже, берет на вооружение и интерпретирует некоторые идеи Брехта о Кафке, в частности идею о том, что «единственной темой» у Кафки служило изумление новым мироустройством, в котором он не чувствовал себя как дома. В мире Кафки, – пишет Беньямин, – современный человек обитает в своем теле так же, как К., главный персонаж «Замка», живет в деревне: «как чужак, изгой, не ведающий о законах, соединяющих его тело с высшими и более обширными структурами». Замечание Беньямина о том, что рассказы Кафки «беременны моралью, которая так и не рождается на свет», и что эта неспособность Закона возникнуть в качестве такового неотделима от проявлений милосердия в прозе Кафки, предвещает аргументацию великого эссе о Кафке 1934 г., как и дальнейшие высказывания Беньямина о творчестве этого автора [312] .

312

Ср. точку зрения Беньямина в Kavaliersmoral (сентябрь 1929 г.), его первом опубликованном тексте о Кафке: «Творчество Кафки, исследующее самые темные стороны человеческой жизни… скрывает в своих глубинах эту теологическую загадку, внешне производя впечатление простоты, безыскусности и скромности. Столь же скромным было и само существование Кафки» (GS, 4:467).

Беньямин без колебаний заимствовал у Брехта все, в чем испытывал потребность, а тот, в свою очередь, как будто бы не имел ничего против; в конце концов «плагиат», например у Шекспира и Марло, являлся составной частью брехтовской драматургии. Но когда Адорно в своей лекции «Актуальность философии», прочитанной 2 мая во Франкфурте по случаю его вступления в должность, воспользовался идеей из книги о барочной драме, а именно «безынтенционным» характером реальности как объектом философии, и не указал автора, Беньямин заявил решительный протест. По сути, научная карьера Адорно поначалу опиралась на сознательные заимствования из работ Беньямина. Прямая отсылка к книге о барочной драме едва ли была единичным случаем: вся эта лекция явно была многим обязана творчеству Беньямина, как и важное раннее эссе Адорно «Идея о естественной истории», а из его хабилитационной диссертации «Кьеркегор: создание эстетики» видно, что автор находился в процессе поиска собственного голоса и в то же время продолжал пользоваться интеллектуальными принципами своего друга. Следует сказать, что Адорно не пытался отрицать свой долг: темой его первого семинара во Франкфурте стала книга Беньямина о барочной драме. Как вспоминал Эгон Виссинг после смерти Беньямина, его кузен однажды сказал: «Адорно был моим единственным учеником» [313] . Адорно и Беньямин встретились во Франкфурте где-то в начале июля, по-видимому, тогда, когда Беньямин прибыл туда, чтобы вести радиопередачу о Кафке, и они говорили о лекции Адорно, экземпляры которой тот послал Беньямину, Кракауэру и Блоху. В тот момент Беньямин не считал, что Адорно был обязан сослаться на книгу о барочной драме.

313

Цит. по недатированной открытке из собрания Мартина Харриеса, подписанной одной лишь буквой Э. и сообщающей о преждевременном отбытии «Лотте». Ее автор – несомненно, Виссинг; Лотте – Лизелотте Карплус, сестра Гретель Карплус Адорно и вторая жена Виссинга.

Однако, вернувшись в середине июля в Берлин, он более внимательно ознакомился с текстом лекции и, поговорив с Блохом, который все-таки был признанным специалистом по использованию идей Беньямина, изменил свою позицию. 17 июля он отправил Адорно письмо, процитировав в нем тот отрывок из его лекции, в котором утверждается, что задача философии состоит в интерпретации безынтенционной реальности посредством создания фигур или образов из отдельных элементов реальности, и отметив:

Я подписываюсь под этим предложением. Но я не мог бы написать его, не сославшись на введение к книге о барочной драме, где впервые была высказана эта абсолютно уникальная и – в том относительном и скромном смысле, в каком можно утверждать подобное, – новая идея. Что касается меня, то я был бы не в состоянии обойтись в этом месте без какой-либо ссылки на книгу о барочной драме. Нужно ли добавлять, что если бы я был на вашем месте, то это было бы тем более справедливо (BA, 9).

Незамедлительный ответ Адорно не сохранился, но о его тональности можно судить по заключительным словам следующего письма Беньямина к Адорно: «Я не испытываю какого-либо возмущения или чего-либо хотя бы отдаленно подобного, как вы, возможно, опасались, и… в личном плане и по существу дела ваше последнее письмо дало полный ответ на все возможные вопросы». Хотя этот мелкий эпизод вскоре был предан забвению, он дает представление о напряжении, с самых

первых дней скрывавшемся под поверхностью их взаимоотношений – даже в тот момент, когда поток идей между Беньямином и Адорно однозначно представлял собой улицу с односторонним движением.

Лето в Берлине неожиданно принесло с собой попытку примирения между Беньямином и его бывшей женой – к большому удовольствию Штефана. Начало этому было положено неожиданным приглашением на ланч на Дельбрюкштрассе, где присутствовал также их общий знакомый, американский писатель Джозеф Хергсхаймер, чей роман «Горная кровь» Доре предстояло переводить в следующем году и которого она должна была сопровождать в рекламной поездке. Хергсхаймер был автором известных рассказов и романов, включая книги «Кроткий Дэвид» (1917) и «Мыс Ява» (1919), и Беньямин испытывал к нему глубокое уважение. Это осторожное возобновление контактов с семьей в последующие годы обернулось для Беньямина очень существенными материальными последствиями. Кроме того, тем же летом перед Беньямином неожиданно забрезжила надежда устроиться при университете: друг Адорно, музыкант и писатель Герман Граб, весьма проникшийся творчеством Беньямина, запросил и получил представительную подборку его произведений. Граб передал ее Герберту Цисаржу, специалисту по барокко, неоднократно цитируемому в книге о барочной драме, с тем, чтобы тот по возможности подыскал Беньямину место при Карловом университете в Праге. О реакции Цисаржа нам ничего не известно, однако эта, как и все предыдущие и последующие попытки устроить Беньямина в университетском мире, окончилась ничем.

Даже такие позитивные события не могли вернуть Беньямину эмоционального равновесия. В августе он вел дневник, озаглавленный «Дневник с 7 августа 1931 г. по день моей смерти». Подобно дневнику за май и июнь, он начинается с упоминания о замысле самоубийства (хотя после первого абзаца больше об этом не говорится ни слова):

Едва ли этот дневник окажется очень длинным. Сегодня пришел отрицательный ответ от Киппенберга [главы издательства Insel, в отношении которого Беньямин надеялся, что здесь будет издана его книга, посвященная столетию смерти Гёте], и это придает моему плану актуальность, которую может гарантировать лишь тщета усилий… Но если что-либо способно укрепить решимость – и даже спокойствие, с которым я думаю о своем намерении, то лишь прозорливое, достойное применение, найденное последним дням или неделям моей жизни. Только что прошедшие недели в этом отношении оставляют желать лучшего. Не будучи способен ничем заняться, я лишь лежу на диване и читаю. Я часто впадаю в такую глубокую задумчивость к концу страницы, что забываю переворачивать ее. Мои мысли почти всецело заняты моим планом – я размышляю о том, насколько он неизбежен, где его лучше осуществить – здесь, в кабинете, или в отеле, – и т. д. (SW, 2:501).

Судя по всему, эта, как он выражался, «растущая готовность» к самоубийству представляла собой новое явление в его жизни, хотя можно сказать, что идея покончить с собой не оставляла его по меньшей мере с момента самоубийства его друзей Фрица Хайнле и Рики Зелигсон в августе 1914 г. [314] Их смерть оставила неизгладимый отпечаток на его воображении, нашедший непосредственное выражение в цикле сонетов, написанных им в память о юном поэте. В памяти у Беньямина сохранилась картина похожего на мавзолей Sprechsaal с лежащим в нем телом Хайнле. Попытка самоубийства представляется тем «секретом», который стоял за предложенным Беньямином истолкованием «Избирательного сродства» Гёте; в той главке «Улицы с односторонним движением», которая называется «Цоколь», речь идет о трупе «этого человека, который был замурован там и должен был показать: кто бы здесь ни жил, не должен быть на него похож»; а в первой главке «Берлинского детства на рубеже веков» ребенок «чувствует себя на своей лоджии… словно в заранее сооруженном для него мавзолее» (SW, 1:445; 3:346;

314

Однако см. трогательное письмо от 15 июля 1941 г., написанное по-английски бывшей женой Беньямина Дорой Шолему, в котором указывается, что Беньямин испытывал суицидальные побуждения по крайней мере еще в 1917 г. Это письмо частично приводится в главе 11, а полностью – в Garber, “Zum Briefwechsel”, 1843. О проявлениях подобных настроений в июне и июле 1932 г. речь идет далее в этой главе.

УОД, 14; БД, 14). На протяжении следующего десятилетия идея самоубийства стала играть определяющую роль в теории модерна, развиваемой в «Пассажах» и в работах Беньямина о Бодлере (где говорится, что модернизм существует под знаком самоубийства). Что же касается «плана», придуманного летом 1931 г. и следующим летом едва не осуществленного в номере отеля в Ницце, то он воплотился в жизнь лишь в 1940 г., когда Беньямин чувствовал за спиной дыхание гестапо и физические обстоятельства существования сделались настолько отчаянными, что вопрос уже заключался не в исполнении плана, а в выходе из чрезвычайной ситуации. Возможно, наилучшим показателем того, как Беньямин в 1931 г. относился к вопросу о самоубийстве, служит заключительная фраза из «Деструктивного характера», опубликованного в ноябре во Frankfurter Zeitung. Будучи тем, кто пользуется пространством, но не обладает им и всегда стоит на распутье, «деструктивный характер живет не потому, что жизнь стоит того, а потому, что на самоубийство жалко усилий» (SW, 2:542; Озарения, 262).

Несмотря на это, Беньямин активно работал. С апреля 1931 г. по май 1932 г. он издал во Frankfurter Zeitung серию из 27 отобранных им писем за 1783–1883 гг., на которые пришлась эпоха расцвета европейского буржуазного класса. Беньямин написал к ним короткие вступительные комментарии, но под этими публикациями не стояло его имени. Эта серия, будучи плодом его давнего интереса к буржуазному письму как литературному жанру, легла в основу книги Deutsche Menschen («Люди Германии»), в 1936 г. изданной Беньямином под псевдонимом в Швейцарии. В связи с газетной публикацией писем Беньямин написал для радио выступление «По следу старых писем», в котором в характерном для него духе утверждается, что разница между живым человеком и автором, личностью и содержанием, частным и объективным с течением времени постепенно теряет значимость и потому воздать должное единственному важному письму означает проникнуть в самую душу его автора, причем речь идет отнюдь не о его психологии: «чем глубже историк погружается в прошлое, тем сильнее психология, характерная для… поверхностных и дешевых персонажей, подвергается девальвации, и тем решительнее выходят на передний план вещи, даты и имена» (SW, 2:557). Вопрос снова сводится к передаче «живой традиции».

Поделиться с друзьями: