Вампир Арман
Шрифт:
– Господин узнает, – сказал Рикардо. Он выглядел осунувшимся и несчастным, его губы дрожали. Глаза его наполнились слезами. Да, безусловно, зловещий знак. – Господин как-нибудь узнает. Он все знает. Господин прервет путешествие и вернется домой.
– Оботри ему лицо, – спокойно сказала Бьянка. – Оботри ему лицо и помолчи. – Какая же она была храбрая. Я шевелил языком, но слов выговорить не смог. Я хотел сказать, чтобы мне обязательно сказали, когда сядет солнце, поскольку тогда и только тогда может появиться господин. Конечно, такая возможность существует. Тогда и только тогда. Может быть, он придет.
Я положил голову на бок, отвернувшись от них. Ткань обожгла мне лицо.
– Мягко, спокойно, – сказала Бьянка. – Вдохни воздух, да,
Я долго пролежал так, паря на грани сознания и испытывая благодарность за то, что их голоса звучат не очень резко, а прикосновения не слишком ужасны, но потеть было отвратительно, и я окончательно отчаялся попасть в прохладное место.
Я ворочался и один раз попытался подняться, но почувствовал жуткую тошноту, до рвоты. С огромным облегчением я осознал, что меня уложили обратно.
– Не отпускай мои руки, – сказала Бьянка, и я почувствовал, как ее пальцы схватили мои, такие маленькие, очень горячие, горячие, как все остальное, горячие, как ад, подумал я, но мне было слишком плохо, чтобы думать про ад, слишком плохо, чтобы думать о чем-нибудь, кроме того, чтобы меня наконец вырвало в таз, и чтобы я оказался в прохладном месте. Хоть бы кто-нибудь открыл окна; пусть зима, мне все равно, откройте окна!
Вероятность смерти казалась мне досадной помехой, только и всего. Поправиться было гораздо важнее, и никакие мысли о душе и о загробном мире меня не волновали. Затем все резко изменилось. Я почувствовал, что поднимаюсь вверх, как будто кто-то вытолкнул меня из постели и стремится протащить меня через балдахин и потолок. Я посмотрел вниз и к своему полному изумлению увидел, что я лежу на кровати. Я видел себя, как будто никакой балдахин не заслонял от меня мое тело.
Никогда раньше я не представлял себе, насколько я красивый. Понимаешь, все это я думал совершенно бесстрастно. Я не испытывал торжества по поводу собственной красоты. Я только подумал – надо же, какой красивый мальчик. Как же его одарил Бог. Смотри, какие длинные тонкие пальцы, смотри, какие темные, красновато-коричневые волосы. Я всегда был таким, но не знал этого, или же не думал об этом, не думал, какое впечатление этот производило на тех, кто видел меня в течение жизни. Я не верил их льстивым речам. Их страсть вызывала во мне только презрение. Даже мой господин казался слабым, введенным в заблуждение существом из-за того, что вожделел меня. Но теперь я понял, почему люди несколько теряли голову. Тот мальчик, что умирал на постели, тот мальчик, что стал причиной всеобщих рыданий, тот мальчик казался воплощением чистоты, воплощением юности на пороге жизни. Единственное, что казалось нелогичным, было волнение в огромной комнате.
Почему они все плачут? В дверях я увидел священника, знакомого мне священника из соседней церкви, и заметил, что мальчики спорят с ним и опасаются пустить его к моей постели, чтобы я не испугался. Все это представлялось мне бессмысленной путаницей. Рикардо не должен заламывать руки. Бьянка не должна так стараться с этой мокрой тряпкой и ласковыми, но явно отчаянным словами.
Ох, бедный мальчик, подумал я. Если бы ты знал, какой ты красивый, ты мог бы испытывать к окружающим побольше сочувствия, мог бы считать себя немного сильнее и способнее самому чего-то добиться. На деле же ты играл с людьми в коварные игры, потому что не верил в себя и даже не знал, какой ты на самом деле.
Все ошибки виделись мне совершенно отчетливо. Но я уходил отсюда! Тот же поток воздуха, который вытолкнул меня из лежавшего на кровати очаровательного молодого тела, затягивал меня наверх, в туннель, где дул яростный, шумный ветер.
Ветер захлестнул меня, окончательно затащил меня в тесный туннель, я увидел, что я в нем не один, что в него попали и другие, они двигаются в непрекращающемся яростном вихре. Я заметил, что они смотрят на меня; я увидел открытые как бы в страдании рты. Меня тянуло по тоннелю все выше и выше. Я не чувствовал страха, но испытывал ощущение обреченности. Я ничем не мог себе помочь.
Вот
в чем заключалась твоя ошибка, пока ты был тем мальчиком, параллельно думал я. Но здесь все действительно безнадежно. И в тот момент, когда я пришел к этому выводу, я достиг конца туннеля; он рассеялся. Я стоял на берегу прекрасного сверкающего моря.Волны не замочили меня, но я их помнил и сказал вслух:
– Значит, я здесь, я добрался до берега! Смотри, стеклянные башни!
Подняв голову, я увидел, что до города еще далеко, что он лежит за цепью зеленых холмов, что к нему ведет тропа, а по обе стороны тропы цветут яркие роскошные цветы. Я никогда не видел таких цветов, никогда не видел лепестков такой формы и в таких сочетания, и никогда за всю мою жизнь глазам моим не открывались такие краски. В палитрах художников для этих красок названий не было. Я не мог назвать бы их теми немногочисленными слабыми неадекватными терминами, что были мне известны.
О, как же поразились бы венецианские художники таким краскам, думал я, и представляешь, как бы они преобразовали наши работы, как бы они воспламенили наши картины, только бы найти их источник, растолочь в порошок и смешать с нашими маслами. Но какой в этом смысл? Картины больше не нужны. Все великолепие, которое можно запечатлеть в красках, открылось в этом мире. Я видел его в цветах; я видел его в пестрой траве. Я видел его в бескрайнем небе, поднимавшимся надо мной и уходившем далеко за ослепительный город, и он тоже сверкал и переливался этим грандиозным, гармоничным сочетанием красок, смешавшихся, мигающих, мерцающих, словно башни города были сделаны не из мертвой или земной материи или массы, а из чудесной бурлящей энергии.
Меня переполняла огромная благодарность; все мое существо отдавалось этой благодарности.
– Господи, теперь я вижу, – произнес я вслух. – Я вижу и понимаю. – В тот момент мне действительно очень ясно открылся подтекст этой разносторонней и постоянно усиливавшейся красоты, этого трепетного, светящегося мира. Он до того исполнился смыслом, что я видел ответы на все вопросы, что все наконец-то окончательно разрешилось. Я вновь и вновь повторял шепотом слово «да». Я, кажется, кивнул, а потом выражать что-то словами показалось мне полным абсурдом.
В этой красоте сквозила великая сила. Она окружила меня, как воздух, ветер или вода, но он имела к ним отношения. Она была гораздо более разреженной и глубинной, и, удерживая меня с внушительной силой, тем не менее оставалась невидимой, лишенной ощутимой формы и напряженности. Этой силой была любовь. О да, думал я, это любовь, совершенная любовь, и в своем совершенстве она наполняет смыслом все, что я когда-либо знал, каждое разочарование, каждую обиду, каждый ложный шаг, каждое объятье, каждый поцелуй – все это было только предзнаменованием этого божественного приятия и добра, ибо дурные поступки показывали, чего мне не хватает, а хорошие вещи, объятья, мельком открыли мне, какой может быть любовь.
Всю мою жизнь наполнила смыслом эта любовь, ничего не оставив незамеченным, и, пока я этим восторгался, пока всецело, без настойчивости и сомнений, отдавался ей, начался удивительный процесс. Вся моя жизнь вернулась ко мне в форме всех тех, кого я когда-либо знал.
Я увидел свою жизнь с самых первых секунд и до того самого момента, который привел меня сюда. В этой жизни не нашлось ничего ужасно примечательного; в ней не хранилось ни великой тайны, ни перелома, ни особенно значительного события, которое изменило бы мою душу. Напротив, она оказалась просто естественной и заурядной цепочкой мириадов крошечных событий, и каждое из этих событий касалось других душ, затронутых мной; теперь я увидел нанесенные мной обиды и те мои слова, что приносили успокоение, я увидел результат своих самых незначительных, повседневных поступков. Я увидел обеденный зал флорентинцев, и снова среди них я увидел неловкое одиночество, в котором они споткнулись на пути к смерти. Я увидел изоляцию и печаль их душ, сражающихся за то, чтобы остаться в живых.