Ваша жизнь больше не прекрасна
Шрифт:
Дворы гулкие и пустые. Вероятно, раннее утро.
Чрезвычайность похода сказывалась и в том, что мы перешагивали через низкие ажурные оградки в центре дворов и ломились прямо по газонам, таким ярким и ровным, как будто на них никогда не играли дети, а также взрослые. Было в этих газонах что-то декоративное, я поднял глаза на окна, в некоторых горел свет. Тревожная музыка.
Сыпал мелкий снежок. «Ничего не знаю печальнее, чем снег на траве», — подумал я. Именно такими словами. Закадровый голос.
Господи, зачем мы так стремимся пристроиться к общей биологической грусти? Чтобы засветиться в человечестве? Разве я не знаю ничего печальнее, чем снег на зеленой траве? Но сейчас я, вероятно, невольно отдавал дань роли, чувствуя
— Ну вот, — наконец сказал Тараблин. — Костян, мы пришли. Извини, парадный вход только для парадных посетителей, да и тот на ремонте.
Казалось бы, я готов ко всему, но вид этого проема в небытие вызвал в сердце самую жалостливую из песен, которые мне приходилось слышать. Это было окно в подвал, расширенное отбойными молотками до вида двери, какие пробивают на задах магазинов, чтобы принимать из подъехавших машин овощи. Вниз вели четыре ступеньки. Благодаря сырости и отсутствию света здесь прижился мох, и я скорее почувствовал, чем увидел в темноте на его пригорках мелкую жизнь. Вряд ли мой приход был замечен рако-пауко- и червеобразными. Замечу к тому же, что самой двери не было. В сущности, это была просто дыра, в которой мне почему-то предстояло сгинуть.
Живописать выражение своего лица, обращенного к Тараблину, не берусь. Вероятно, что-то похожее на заплесневелый и прокисший помидор, которому до смерти хочется еще побыть свежим салатом.
— Это не так страшно, — неуверенно произнес Тараблин.
Мальчик молчал. Оба они казались страшно смешными, как будто не мне, а им предстояло сейчас прыгнуть в эту пропасть. Я вслушался в себя и понял, что прощальных слов в сценарии нет.
Темнота выпустила несколько фиолетовых кругов, мы пожонглировали с ней минуту-другую, и глаза начали привыкать.
Окружающее было похоже на заброшенный лет двадцать назад продуктовый магазин. На пустых полках стояли пятилитровые банки с тыквенным соком, шоколадный пингвин, высунувший клюв из серебряной упаковки, отсыревшие пакеты соли, яблочный уксус, поднос пыльного гороха и несколько бутылок плодово-ягодного вина. Печка, обтянутая гофрированным железом, напоминала дореволюционные тумбы для афиш и была окрашена в охру. Рядом возвышалась пирамида из оцинкованных ведер, поблескивая рыбьей чешуей.
Все это казалось реквизитом спектакля, который я когда-то видел, да вот забыл, а теперь оказался один на один с этой тоской умерших вещей. К тому же над всеми прочими запахами здесь главенствовал твердо-пористый запах хлорки, напоминающий о днях зрелого тоталитаризма.
Продавщица в дорожной оранжевой телогрейке внезапно телепортировалась у маленького окна с решеткой.
Свет проникал в него скудно сквозь архаические наслоения гари и жира, поэтому раскрытый на коленях журнал она подсвечивала монитором телефонной трубки.
Мое молчаливое вопрошание вызывало у нее, видимо, раздражение и брезгливость как акт заведомо бездуховный. Она была явно выше этой частной жизненной ситуации.
Говорят, что страх кормит фантазию. Было ли мне страшно? Не знаю. Но воображение вело себя странно. А может быть, дело было еще в выпитом. Вместо того чтобы представить, как эта старуха на моих глазах принимает свой настоящий облик сторожевой собаки, ум словно бы отправился на мирные этюды, вопреки очевидному приноравливая меня к наземной жизни и таким образом пытаясь ввести в заблуждение относительно моего нынешнего положения.
Я давно заметил, что профиль продавцов похож (если не уклоняться от каламбура) на профиль отдела, в котором они торгуют. Были миловидные лица, изваянные из сметаны и масла, — мечта студентов-филологов и квалифицированных рабочих. Балыковые, покрытые жирной корочкой лица южан, украшенные маслинами и покачивающиеся на шее, сплетенной из ворсистых веревок. Лица цветочниц сами представляли собой букеты цветов или же, при удаче,
какой-нибудь один цветок. Созданные из овощей и зелени, дичи и рыб — закатные фантазии шутника Джузеппе Арчимбольдо, представлявшего человека в виде персонифицированного земного биома.Для художника во мне было слишком много умственной озабоченности, поэтому портреты носили характер не живописных, а скорее психологических зарисовок. Они возникали передо мной в бешеном ритме, как будто я должен был исполнить урок и от этого зависела моя жизнь.
В керосинных лавках, припоминал я, работали толстушки вечной сентябрьской зрелости; они чрезмерно увлекались косметикой и любили безответственный флирт.
Разливали водку женщины, которые до пятидесяти носили корсеты в рюмочку. В их поведении была эклектическая смесь стиля боевой офицерской подруги и блоковской Незнакомки. Ухаживать за ними с целью завести роман — пустое дело. В ранней юности они поспешно родили ребенка от инструктора по туризму, потом вышли замуж за одноклассника и всю оставшуюся жизнь копили на машину.
Сапожки и Туфельки, Войлочные безымянки и Полуботинки… Последние, если в возрасте, были непременно мастерами фокстрота и каждое лето ездили отдыхать в Анапу.
В аптеках работали старушки, присыпанные детским порошком, женщины, глаза которых горели валерьянкой, и практикантки, напоминающие растрескивающуюся на глазах упаковку витаминов.
Все эти персонажи обступали меня, весело пикировались, целовались друг с другом подчеркнуто и смачно, как после долгой разлуки. В подвале стало светло и тесно. А между тем он наполнялся все новыми посетителями.
По скульптурным очертаниям мясников можно было догадаться, какую часть и какой туши они предпочитают: кострец, грудинку, окорок или подбедерок. Тут целый характер и образ жизни, если хотите.
В Грудинках была жовиальность. Их отличали добродушие, запас почерпнутого из пословиц юмора и французская сентиментальность.
С Кострецами лучше было встречаться не на улице. Дома они, напротив, накормят вчерашними щами с плавающими шкварками и выдадут на ночь самое теплое одеяло. Разговаривать с Кострецом не о чем: о женщинах он не говорит, политикой не интересуется, анекдоты презирает. Вдруг очнется и расскажет, как однажды с воздуха под парашютом расстрелял очумевшую деревеньку. Но потом снова надолго замолчит. При отсутствии нравственной тренировки и схожего опыта трудно найти правильный тон. Нет, если Кострец не играет в шахматы, считайте, что вечер пропал даром.
С Окороком, конечно, веселее. Заговорит до смерти, но может за разговором и жену вашу соблазнить адюльтером под звездным небом. Этот, в сущности, опаснее Костреца.
В разведку я бы пошел с Подбедерком. С ним тоже особенно не пофилософствуешь и не отогреешься, но зато табак у него всегда свой.
Я чувствовал, что в мозгу что-то сместилось, будто за столь сложный прибор посадили мечтательного студента. Голова кружилась, наполненная летучим газом.
Да, но с чего же началась вся эта гастрономическая галерея? Сначала лицо продавщицы напомнило мне одновременно повидло и горох и, несмотря на такую причудливую фактуру, держало форму и было по-своему привлекательно. Еще в этом натюрморте лица помещался каким-то образом граненый мухинский стакан.
Не успев осмыслить эту композицию, я вдруг ясно узнал тетю Валю, которая торговала в нашем гастрономе на Ржевке, когда я пошел в первый класс. Воспоминание о том, непрошеном и огорчительном раннем снеге, который сыпал на мою фуражку и на букет ноготков, о том, как тетя Валя вместе с другими продавщицами махала нам из витрины магазина, отогрелось в моем мозгу.
Выглядела она для своих лет неплохо. Впрочем, и все компоненты лица были рассчитаны на долгое хранение.
Тогда про тетю Валю было известно, что лет десять назад она пустила свою молодость под откос, влюбившись в моложавого, но женатого парикмахера. С тех пор люди стали ей неинтересны.