Ваша жизнь больше не прекрасна
Шрифт:
Во мне, однако, заговорила надежда.
— Тетя Валя, — позвал я. В свой голос я вложил, кажется, и мольбу ребенка, и скрытую экспрессию гипнотизера. Голос летел на далекую планету в надежде встретить братский разум и навсегда избавить человечество от его, казалось бы, непоправимого одиночества.
Но братский разум молчал.
— Тетя Валя, — снова проныл я.
— Чего заладил? — вдруг, неожиданно для меня откликнулось видение. — У тебя икота, что ли?
— Тетя Валя, вы в магазине на Ржевке работали? У вас еще портрет Ленина висел. Ну, галстук с горошком…
В этот момент взгляд мой действительно различил темный квадрат на стене, размером с тот самый портрет Ленина.
— Всю
И тут меня осенило. Чтобы зацепить за живое, надо найти это живое. И я его нашел и, как истинный артист, предался своему вынутому из глубин пафосу.
— А где портрет? Куда дели портрет Ленина, спрашиваю? — закричал я.
Больше всего меня задевала сейчас именно эта пропажа. Пусть мир, со всеми его кремлевскими, китайскими и берлинскими стенами превратится в труху, но портрет обманутого вождя должен висеть в магазине. Он — клапан нашего сердца, единственный свидетель жарких добрачных фантазий, строгий птиц и учитель, скашивающий глаза в тарелку с овсяной ненавистной кашей. Нельзя его трогать, как не понять?
— Ленина взял Сырцов. Подержать его вместо стола на коленях, — вздрогнув, сказала тетя Валя. — Да и заблевал. Я ему отдала на реставрацию.
Как-то сразу стало понятно, что с потерей вождя придется смириться. Но поражал не столько сам факт расправы с любимым деспотом, флагом и орденом, сколько ее способ. Даже гильотина и виселица на плацу казались мне сейчас символами благородства и высокого пафоса по-настоящему гражданских эпох. А тут — какой же тут пафос?!
На плитке в ногах у тети Вали вскипел приварок, и сильно запахло сельдереем. Пока она помешивала и уговаривала свое варево, я заглянул в раскрытый сканворд. Оказывается, в то время как я посылал свои неопознанные сигналы, она силилась найти ответ на вопрос, какая татуировка была на спине у героя Никиты Михалкова: змей-искуситель, ноты или портрет Сталина? И, судя по задумчивым каракулям карандаша, склонялась, разумеется, к змею-искусителю. Но я уже видел журнал с ответами и тихо подсказал:
— Ноты.
Тетя Валя выпрямилась из-под прилавка, приложила ладонь к вишневым губам (бульон она переперчила) и спросила:
— Брать будем?
В ее словах слышался революционный подтекст незнакомого товарища по партии. С ней, что ли, идти мне на бунт бессмысленный и беспощадный?
А почему, собственно, нет, по инерции подумал я, не спеша выходить из роли. Это ведь мой букварь. Совесть о народе болит? Я проверял, болит. Внезапно, бывает, заболит, так, что и сомневаться не приходится — совесть. Разве я не помню? Маленький старик, рядом — болотце. Дождик. Сиверко. Вдруг осыпались золотые листья молодой липки на болоте у прясла под ветром, и захотелось плакать.
Тут за спиной тети Вали я увидел дверь, которую вначале со света не разглядел, и вспомнил слова Тараблина о последней взятке. Продавщица подняла голову и впервые внимательно посмотрела на меня. В глазах ее было что-то грозное, но в то же время домашнее, привычное, не вопрошающее. Они были похожи на свежую грибную плесень и одновременно на отдыхающую после грозы полоску неба. Небесного в них больше не было ничего. По причине затхлой, давно онемевшей жизни тетя Валя, быть может, и забыла о его существовании. Даже святая злоба, некогда поселившаяся в ней, и та стала рутиной.
Я положил на прилавок красную купюру, потом, подумав, еще одну. Старуха, мгновенье поколебавшись, положила сверху второй купюры белый носовой платок, окантованный узким кружевом. Возможно, это был какой-то партизанский пароль, обещавший мне беспрепятственный проход по опасным тропам и доброжелательный прием заговорщиков? Но, видимо, мне не были на роду написаны легкие решения. Она показала головой на дверь, и без дальнейших объяснений
я направился еще глубже в подземелье.Первая мысль: Тараблин что-то напутал. Какой международный комплекс? Это был обыкновенный отечественный шалман, каких много наверху, разве что подземный отличался от них просторностью и, вероятно, служил некогда заводской столовой. Туловища посетителей покачивались, не поспевая за головами, как от легкого урагана, казенные запахи мешались с запахами волос и одежды, потерявшими индивидуальность в крепком настое дыма и перегара, шум мог поспорить с гулом аэропорта. Обоняние мое сразу впало в бесчувствие, уши оглохли, глаза превратились в рабов движущейся картинки, а мысли, если они были, больно ударились и стали меланхоличными. Неандерталец, несомненно, присутствовал среди посетителей.
Мысль о неандертальце вернула тревогу. Все окружающее казалось слишком знакомым и давно прожитым. Даже если бы сейчас в меня влили бутылку водки, я едва ли нашел бы в себе силы воспарить вместе с остальными.
Представить, что где-то здесь, в укромном уголке пьяного карнавала арендует себе комнатенку «Центр по фиксации летальных исходов», было невозможно. Надо искать Антипова. Неизвестно почему, хотя сейчас это очевидно, он был средоточием всей траурной интриги, которая захватила меня воскресным утром после, как всегда, неубедительного сна. И куда же он мог исчезнуть, где скрыться? Если верить Тараблину, только здесь. С другой стороны, что тоже было очевидно, не в этом же трактире! Надо было набраться терпения и осмотреться.
Бармен, которого я тут же окрестил грузином китайского происхождения, в малиновой жилетке, приплясывал за стойкой, посылая кривые знаки внимания сразу всем посетителям и каждому в отдельности. Марсель Марсо скончался бы от такой душевной нагрузки.
Над головой вертлявого господина из-за линзы КВНа смотрел на посетителей стеклянный глаз с голографически объемными барханчиками песчаного цвета. Вдохновенный протезист назначил ему платить за все человечество. Удивительным образом в нем нашли выражение ужас, обида, боль, ехидство и воспоминание о потерянной в страду невинности.
Я заметил, что завсегдатаи иногда оборачиваются в сторону глаза, желая подловить его на слабости, поймать на офсайде, когда тот моргнет. Возможно кто-то в ожидании удачи не вылезал отсюда сутками. Занятие столь же безутешное, сколь по-человечески понятное. Я поймал себя на том, что тоже поглядываю на этот антропоморфный фрагмент болезненно вопрошающе, словно пытаюсь его разговорить.
Над человечьим оком висел плакат, исполненный шрифтом газеты «Правда»: «Закон расширяет наши права, а будущее — зрачки!»
— Оле! Оле, оле, оле! — скандировали одноклубники.
— Обсыхай помаленьку, — сказал голосом отставного полковника пожилой мужчина и показал на стул рядом.
— Ну, с крещеньем! — вдруг выкрикнул его сосед, и чуткий зал трактира грохнул «ура!».
Меня ждали. Десятки стаканчиков ударились о мой наполненный стакан. Водка расплескивалась, паясничая и сверкая. Бармен вставил в детскую дудку сурдину и выдал несколько призывных «фа». Все это не походило на заговор с целью убийства, и от этого стало еще тревожнее.
— Кто это? — спросил я, показывая на бармена.
— Фафик, — с некоторым удивлением на лице ответил один из постояльцев.
— Любопытно все же узнать… — с удивлением услышал я собственный голос.
— Тебе это надо? — спросил до сих пор молчавший мужик, безуспешно пытаясь наколоть на деревянную шпажку руину яичного желтка.
— Жить надо так, — заговорил вдруг тот, который только что поздравлял меня с крещеньем, — чтобы за тобой осталась гора пустых бутылок и чтобы каждый ребенок, подходя к тебе, говорил: «Здравствуй, папа!» — голос его закувыркался бабьим смехом.