Ваша жизнь больше не прекрасна
Шрифт:
— Смерть интеллигенции, а стало быть, и жизнь хранится в русской идее, — продолжал Рубацкий. — Она заключена в сундук русской государственности, который, в свою очередь, надежно спрятан в непроходимых лесах российской истории. Таким образом, говоря диалектически, отложенная смерть равна отложенной жизни. Получается своего рода консервация, которую не может повредить траектория реального времени. Виртуальный Олимп, правда, предполагает перманентный невроз обиды. Чем выше идея, тем сильнее чувство пораженчества, которое интеллигент переживает вместо не желающего идеального осуществления мира. Но это не ужас, от которого корчится Кащей, а скорее, сладкая мука. Это похоже на процесс регенерации. Настоящая интеллигенция,
На этой патетической ноте я встал. Вслед за мной неожиданно начала подниматься и публика. Всем, оказывается, было известно, что громкий восклицательный знак в речи лектора означает сигнал к перерыву.
Обсуждение шло оживленно. Были, как ни странно, и скептики.
— Получается, — сказал, похожий на известного евразийца, человек с опухшим лицом и водянистыми глазами, — что духовные пастыри не могут воспользоваться своими правами? Но это же нонсенс!
— Понятно же объяснили — невроз обиды, — ответила ему «драмтрест».
— Мне и своих неврозов хватает, — сказал раздосадованный евразиец.
— За все надо платить.
Я не ошибся, сравнив студентку с моей одноклассницей. Их несла по миру святая упертость.
— Законы рынка нельзя распространять на духовную сферу, — заунывно протянул кто-то за моей спиной. — Здесь другое. Перемножим нашу скорбь и будем как один.
— А я — так уверен, — громко заявил мужик, с лицом, обрамленным пшеничной порослью, и в форме, кажется, казачьего атамана, — что профессор конспиративно намекал на казачество. И про «отринуть безжалостно» — здорово! Дело за малым, нужна организация и оружие.
Было почему-то понятно, что эту бодрую реплику он вынимает при каждом разговоре и, может быть, уже не первый год.
Меня кто-то тронул за плечо, я обернулся. Передо мной стоял человек моего возраста, с аккуратной бородкой и серьезными глазами, в которых одновременно таилась усмешка. Приятное лицо. Кого-то он мне напоминал. Одного из народовольцев? Нет, скорее из писателей второго ряда. Слепцов? Решетников? Помяловский? Я плохо помнил их лица. Но из этой компании, определенно. Из тех, кто привык смотреть правде в глаза и жить за свой счет.
— Прошу прощения, вы спрашивали Антипова, — сказал он голосом, в котором смущение только усиливало впечатление о достоинстве демократа. Таким голосом не просят, а предлагают помощь, заранее извиняясь за невольное вторжение в личную жизнь. — Похоже, без Пиндоровского вам действительно не обойтись. Тип неприятный, он-то Антипова и прячет, но вам, может быть, и откроется. Есть у него свой интерес.
Загадка: почему я занялся самодеятельностью, а сразу не последовал совету Фафика? Вот как вредна предубежденность. Злодей или фигляр, а Фафик сказал мне правду. Потому что моему визави определенно можно было доверять.
— Благодарю от души. Понимаете, очень важное дело, — сказал я.
— Не сомневаюсь. Сам я не совсем местный и поэтому, где лежанка этого чудовища, точно сказать не могу. Потусуйтесь еще немного, и вам непременно подскажут. А с Рубацким они враги, этот не поможет ни за что, даже если ему известно.
— Еще раз спасибо. Можно узнать ваше имя?
— Моя фамилия Шитиков.
«Шитиков, Шитиков, Шитиков…» — повторял я про себя. Василий Шитиков! Господи, да это же автор моего романа! Я стал озираться, ища глазами своего соавтора, но он, как говорится в таких случаях, растворился в толпе. Возможно ли такое? Ведь я его, нескромно говоря, сочинил. Как же не знаком? Таким он мне, примерно, и представлялся. Разве что первую седину в бородке не приметил. Нуда ведь сколько времени прошло!
Только тут до меня дошло, что он сказал: «действительно не обойтись». То есть о разговоре с Фафиком ему было известно. Удивительно!
Каким образом?Впрочем, если хорошенько вдуматься, странным было бы обратное.
Агора-3. Похороны черного носка
Я потолкался еще около аудиторий. В кабинет «Креанирования и трансгуманизма» заходить не хотелось. Что-то мне подсказывало, что эти, желающие свежей заморозки, чтобы погулять лет через двести после своей смерти, в процессе подготовки уже выкинули из памяти имена живущих.
Привлекла внимание табличка «Кризис Единого», отозвавшись каким-то недооформленным мыслям. Фамилия профессора, правда, подозрительно гармонировала с этой философской проблематикой: профессор В. Д. Парастонов.
Да, я еще не сказал, что дверей ни в кабинетах, ни в конференц-залах не было, желающие входили и выходили свободно. Образец демократии.
Собрание вел сам профессор, больше напоминающий тренера по греческой борьбе. От него за версту разило личным счастьем и уверенностью в том, что человек — венец Вселенной. Еще не произнеся ни слова, он светился радостью, как будто только что сочинил удачную остроту и, более того, получил за нее гонорар. При этом на большом, округлом и одновременно как будто пятиугольном фейсе профессора, с попеременно двигающимися желваками, внимание останавливали только маленькие глаза цвета детского конфуза. В видимое противоречие с ними вступал зычный голос, будто зачитывающий политическую прокламацию:
— Стиль — бесчеловечен. Это тотальная борьба с материалом, характерная для эпохи французских королей и венских банкиров, всей вообще репрессивной цивилизации. Демократия — отрицает мировоззрение, как и всякую моду. Мода это то, что «к лицу», а лицо единично. Понятие нормы вообще связано с репрессией половых влечений. Человек свободен. Рукоблудство не вмещается в стесненную форму сонета, оно нуждается в других формах искусства. Демократия не знает вечности. Рукописи горят. Горят, господа, да еще как! Они, правду сказать, не так и важны, как, например, свежая колбаса на прилавке. (Смех в зале.) Системотворчество отрицает единичного человека как «шероховатость». Первым осознал «почесывания» как метод великий Достоевский. Теперь почесывающийся человек восстановлен в правах. Мы — номиналисты. Подобно Антисфену, мы утверждаем, что все синтетические суждения ложны. Классики девятнадцатого века были эстетами и боролись за форму, чтобы не быть замеченными полицией нравов. Лишите их этого страха, и вы увидите их в грязных притонах. Да и пусть себе, так, во всяком случае, правдивей. Дело не в том, что постмодернизм реабилитировал притоны, а в том, что притонов вообще нет. Смерть морализму! Человек живее всех живых без всякой морали и выдуманного чувства вины.
Я быстро понял, что, хотя эти наверняка находились в антагонизме с приверженцами культа русского Кащея, наводить справки в их аудитории бесполезно. Тем более что по рядам единоверцев пошел вдруг ропот, в котором перемешивались восторг и возмущение — верный в нашем отечестве признак созревающей драки.
— Не кормите нас сладким из советской кормушки! — крикнул кто-то из середины зала. — Тот, кто был живее всех живых, теперь пребывает на вечном отдыхе, набитый опилками. Вы и нам такую участь, что ли, предлагаете?
— Господин, — не дав себя умять, отозвался прокламаторщик, — выкупите срочно из ломбарда чувство юмора. Без юмора в демократии делать нечего.
— Реальная программа! — потребовала старушка петушиным голосом. — Мы не согласны!
— С чем? — оратор все еще пытался иронизировать. — Для старых дев эта программа действительно несколько островата.
— Я тебя про размер члена не спрашиваю. Хам! — заносчиво, с гордым сознанием бесчисленных своих грехов, прокукарекала старушка. — Давай рецепты, если знаешь, чем скалиться.