Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ваша жизнь больше не прекрасна
Шрифт:

Сейчас я был уверен, что их много, хотя представил только Зину и ее бутылочку «ацетона» за портьерой. Но короткие отношения возможны, не все же говорить о главном. О главном и вообще-то обычно говоришь не с самыми близкими. А так, за рюмкой, или пирогом, или просто потому что обоим идти в одну сторону. Я чувствовал, что соскучился именно по такому, необязательному разговору. И на кой черт человеку знать, что там у тебя внутри?

Что-то из этого я, вероятно, проговорил вслух, потому что мальчик ответил:

— Но вы-то про себя знаете.

Мне вспомнился почему-то Баратынский: «Опять, когда умру, повеселею я». И его, видно, не оставляла надежда, что за смертью ждет некое свиданье. Если бы… Встретить бы мне сейчас

собеседника, с которым весело кидать друг другу кости, промывать песок культуры, радоваться глупостям больше, чем удачным остротам или просто утеплять на зиму дом, бережно собирая с подоконника засохших бабочек. А окно фотографировало бы для нас день, ночь, утро, покрытую градом дорогу, взволнованный клен и остановившегося передохнуть пешехода. И новый день начинать с пересказывания снов.

— Я вам завидую, Константин Иванович, — снова заговорил Алеша, и мне показалось, что пока я летал в своих мыслях, он удачно выдавил на скуле мучавший его прыщ. — Вам дано то, что немногим. Мне, например, не дано. Я и вообще только регистратор. А вы — поэт. И не просто, а вот именно, когда «звуки правдивее смысла». — Эту строчку мальчик не сказал, а пропел. — Каждый ваш радионекролог — стихотворение. У меня этому целая глава посвящена.

— Ты про меня писал в своей диссертации?

— В дипломе. Пока только в дипломе. Но будет и диссертация.

Я почувствовал себя той самой сухой бабочкой, которую только что в своем воображении сметал с подоконника. Чем я отличаюсь от нее? Ячейка в таблице Пиндоровского для меня есть, на булавку меня этот мальчик насадил, теперь не нарушить этого порядка каким-нибудь случайным проявлением жизни только долг, своего рода честное служение науке.

Но главное, я не мог уже отогнать от себя эту мысль: чем-то я им всем нравлюсь, каким-то боком вписался в их дорожную тесноту, пришелся, что называется, по душе. Обладатель полной коллекции «Ностальгий» Пиндоровский валялся после передач в каталептическом сне, архивариус намеревается мной гордиться, теперь вот этот инкубаторский. И, кстати, Варгафтик!

— Что? Что? Что ты про меня писал? О чем твоя диссертация? — снова застонал я.

— Если сказать в общем, то я бы так сказал: искусство как анестезия. Это, собственно, и есть название. Жанры искусства, тип таланта и виды анестезии. У анестезии ведь много видов. Топическая, поверхностная, общая, местная, проводниковая, эпидуральная…

На этом противоречивом слове я крепко зажал его рот ладонью.

Предварительные прозрения

Глупо, и при чем здесь мама? Каждый своим психозом обзаводится сам, впрок, слепо и жадно. Так командировочный хватает первую попавшуюся книгу в справедливом предчувствии, что дорога будет скучна. Манит ужасный кувырок случая, упакованный в глянцевую обложку. В детстве же все мы на краю, хотя это еще сладость и удовольствие. Потом на всю жизнь хватает и всегда под рукой.

Подбитая со всех щелей, замурованная тьма, тем не менее, позволяла догадываться, что, выскочив из катакомб архивариуса, я попал в коридор. Но сделав два шага, я уже не мог определить место, из которого только что вышел. Автономный полет, что-то вроде невесомости с земным признаком тошноты.

В другом конце коридора виднелась звездочка свечного огня и покачивающаяся над ней фигура, или ветхий пень, или февральский сугроб. То есть качал это сооружение свет, само оно оставалось неподвижным. И как-то было понятно, что идти до этой тусклой звезды не меньше года. При том, что оттуда отчетливо доносилось мелодичное бормотанье, похожее на молитву или незнакомый причет. Резонировало, как в храме.

И тут точно, как однажды в детстве, я почувствовал, что меня выронили. Не прогнали, не заперли в темницу, а потеряли, забыли, как забывают игрушку, у которой вышел завод. Что-то подобное было, когда родители

из педагогических соображений за какую-то провинность пригрозили отправить меня в интернат. Я испугался по-настоящему и проплакал всю ночь.

Вот и сейчас я икнул от ужаса, тело подобралось к лицу, в плечах исчезли крылья, а внутри кто-то расправил перчатку с мелкими иголками.

Это было не новое чувство, но и не воспоминание, а нахлест одного на другое, вторая волна шторма, которая неизбежно должна была последовать за первой, еще более мощная и, скорее всего, окончательная, и вот пришла. Главное, я, сам того не сознавая, ждал ее и знал, что с ее приходом надежды на спасение не останется, времени для второго глотка воздуха уже не будет.

Собственно, цветок должен был завять уже при готовности выдать фальшивый документ о смерти. Хоровод повизгивающих и постанывающих теней — это уже какая-то надбавка нового кино. Но — цветок держался. Вот что значит жажда жизни. А тут я скукожился, опустился, пропал окончательно.

Вообще-то первый раз, еще до угрозы интернатом, это было так. Мы жили тогда во флигеле, который прилепился к торцу барака. Бог знает, когда и по каким соображениям он был построен, но для нас являлся собственным домиком или, скорее, отдельной квартирой. Во второй комнате была дверь, выходившая в коридор барака, ею почти не пользовались. Амбарный замок был плосколиц и казался такой уж древней недвижимостью, что я в нем, оставшись один, поджигал спички.

В тот вечер дверь была не заперта.

Отец, как всегда, работал допоздна, мама натопила печки и ушла через эту амбарную дверь к соседям, у которых, я слышал, умирал младенец. Чем занимался, не помню, должно быть, скучал, но никакого чувства одиночества или, там, обиды: оставаться одному было привычно, и к тому же, скоро все соберутся. Однако горечь, вероятно, копилась во мне, я просто не научился выделять ее вкус среди прочих.

И тут погас свет. Разом — в доме, и во всем дворе, и на дальней улице. Снег впитал в себя темноту, скрылся, больше не искрил, не важничал, не предлагал себя. Не было ничего. Сквозь стекло я едва мог разглядеть деревья. От страха они сбились ближе друг к другу, мужественно костлявые, и о чем-то украдкой толковали.

Их страх передался мне. Я попятился, не теряя из вида окно, угадкой вывернул во вторую комнату, ударился бедром о комод и вскрикнул, попав рукой в мамино мулине.

Дверь в коридор заскрипела под моим плечом, и это тоже меня напугало. Вероятно, я надеялся, что там зажгли свет, но это был выход из черноты в черноту. Только в самом конце безмолвного тоннеля вихлялся маленький огонек свечи и несколько женщин учащенно пели, иногда жалобно и невысоко взбираясь голосами, после чего начинала говорить мама. Она говорила главным голосом, все терпеливо слушали и время от времени, когда она позволяла, заунывно просили ее о чем-то, но так же быстро замолкали.

В одной из комнат крупозно задышали часы и стали бить куранты. Если каморка вселяла ужас, то часы предупреждали, чтобы я не смел шевелиться и на что-то надеяться. Потому что люди давно разобрались по своим местам и всё уже раз и навсегда случилось без меня. Еще одна дверь приоткрылась, из нее выплеснулся свет, низкий женский голос произнес «на двору пострюха», его тут же защемило, и в коридоре стало еще темнее.

Меня выронили в эту темноту и забыли навсегда. Мама побыла мамой, но из той каморки, в которую детей и днем не пускали, она уже никогда не вернется, она теперь, наверное, ведьма. Раньше у нее во рту были золотые зубки (металлические, конечно, блокадная цинга и пр. — К. Т.), чем я втайне гордился — ни у кого больше такой красоты не было. А вчера она подняла меня на руки, засмеялась, и прямо перед моим лицом возникли два ряда новых белых зубов. Как я испугался, закричал, забился в истерике — и был со злостью отброшен на кровать.

Поделиться с друзьями: